Она так и не додумалась до способа увидеть его, не выдав преднамеренного плана. Придется еще немножко потерпеть. Пусть только Джон попадет художнику в лапы, и возможностей найдется много.
В три часа она явилась с костюмом и прошла в комнату Джун переодеться.
– В самый раз, – сказала Джун. – Прелесть, как оригинально. Харолд прямо влюбится.
– Не знаю, – сказала Флер. Пока что темперамент рафаэлита казался ей не очень-то влюбчивым. Они прошли в ателье, ни разу не упомянув о Джоне.
Портрета Энн не было. И как только Джун вышла принести «как раз то, что нужно» для фона, Флер сказала:
– Ну? Будете вы писать портрет моего кузена Джона?
Рафаэлит кивнул.
– Он не хотел, она его заставила.
– Когда начинаете?
– Завтра, – сказал рафаэлит. – Он будет приходить по утрам, одну неделю. Что в неделю сделаешь?
– Если у него только неделя, ему бы лучше поселиться здесь.
– Не хочет без жены, а жена простужена.
– О, – сказала Флер, и мысль ее быстро заработала. – Так тогда ему, вероятно, удобнее позировать днем? Я могу приходить утром; даже лучше – чувствуешь себя свежее. Джун могла бы известить его по телефону.
Рафаэлит пробурчал что-то, что могло быть истолковано как согласие. Уходя, она сказала Джун:
– Я хочу приходить к десяти утра, тогда день у меня освобождается для моего дома отдыха в Доркинге. Вы не могли бы устроить, чтобы Джон приезжал днем? Ему было бы удобнее. Только не говорите ему, что я здесь бываю, за одну неделю мой портрет вряд ли станет узнаваемым.
– О, – сказала Джун, – вот это неверно: Харолд всегда с самого начала дает сходство, – но, конечно, будет ставить холст лицом к стене, как делает всегда, пока работает над картиной.
– Хорошо! Он уже сегодня кое-что сделал. Так если вы беретесь позвонить Джону, я приеду завтра в десять.
И она терпела еще целый день. А через два дня кивнула на холст, прислоненный лицом к стене, и спросила:
– Ну, как ведет себя мой кузен?
– Плохо, – сказал рафаэлит. – Ему неинтересно. Наверно, ум не тем занят.
– Он ведь, знаете, поэт, – сказала Флер.
Рафаэлит взглянул на нее глазами припадочного:
– Поэт! Голова у него неправильной формы – челюсть длинна, и глаза сидят слишком глубоко.
– А зато какие волосы! Вы разве не находите, что он приятная натура?
– Приятная! – повторил рафаэлит. – Я все пишу, будь оно красиво или страшно как смертный грех. Возьмите рафаэлевского папу – видали вы когда-нибудь лучший портрет или более уродливого человека? Уродство неприятно, но оно существует.
– Понятно, – сказала Флер.
– Я всегда говорю понятные вещи. Единственное, что сейчас истинно ново, – это трюизмы. Поэтому мое творчество значительно и кажется новым. Люди так далеко отошли от понятного, что только понятное их и ошарашивает. Советую вам над этим подумать.
– В этом много правды, – сказала Флер.
– Конечно, – сказал рафаэлит, – трюизм нужно выразить сильно и ясно. Если вы на это не способны, лучше ходить и ныть да ломаться по гостиным, как делают гагаисты. Трагикомический они народ – стараются доказать, что коктейль лучше старого бренди. Я вчера встретил человека, который сказал мне, что четыре года писал стихотворение в двадцать две строки, которые никто не может понять. Это ли не трагикомедия? Но он себе на нем составит имя, и о нем будут говорить, пока кто-нибудь в пять лет не напишет двадцать три строки еще более заумные… Голову выше… Молчаливый тип ваш кузен.
– Молчание – большой талант, – сказала Флер.
Рафаэлит ухмыльнулся:
– Вы, верно, думаете, что я им не одарен. Но вы ошибаетесь, сударыня. Я недавно две недели прожил, не открывая рта, кроме как для еды, а если говорил, так «да» или «нет». Она даже испугалась.
– Неважно вы с ней обращаетесь, – сказала Флер.
– Неважно. Ей моя душа нужна. Самая гадкая черта в женщинах: о присутствующих, конечно, не говорят, – мало им своей души.
– Может, у них и нет ее, – сказала Флер.
– Магометанская точка зрения – что ж, не так уж глупо. Женщине вечно нужна душа: мужчины, ребенка, собаки, – мужчины довольствуются телом.