– Обри, как не стыдно!
– Бросьте, Обри, – сказал Майкл. – Я говорю серьезно. Она страшно храброе маленькое существо. Она заработала деньги, которые им были нужны, и осталась вполне порядочной женщиной.
– Что касается меня – несомненно.
– Я думаю!
– Почему, Флер?
– Вы не губитель женщин, Обри.
– По правде говоря, она возбуждала во мне эстетическое чувство.
– Вот уж что не спасло бы ее от некоторых эстетов! – сказал Майкл.
– А кроме того, она из Патни.
– Вот это – уважительная причина. Значит, вы непременно дадите отпор, если Бикет к вам разлетится?
Обри Грин положил руку на сердце.
– Вот и приехали.
Заботясь об «одиннадцатом баронете», Майкл выбрал час, когда истинные поклонники Обри Грина еще завтракали. Растрепанный юноша и три бледно-зеленые девицы одиноко бродили по галерее. Художник сразу провел их к своему шедевру; несколько минут все стояли перед картиной, как подобало, словно парализованные. Сразу рассыпаться в похвалах было неудобно; заговорить слишком поздно – тоже бестактно; говорить слишком восторженно – прозвучало бы фальшиво; холодно проронить: «Очень мило, очень мило», – обидело бы; сказать прямо: «Знаете, милый, говоря по правде, мне она ничуточки не нравится», – разозлило бы художника окончательно.
Наконец Майкл тихонько ущипнул Флер, и она сказала:
– Действительно прелесть, Обри, и ужасно похоже, по крайней мере…
– Насколько можно судить. Но, право же, вы удивительно поймали сходство. Боюсь, что Бикет тоже так подумает.
– Бросьте! – сказал художник. – Лучше скажите: как вы находите цветовую гамму?
– Прекрасно, особенно тон тела. Правда, Флер?
– Да, только мне кажется, что тень с этой стороны должна бы быть чуть глубже.
– Да? – уронил художник. – Пожалуй!
– Вы уловили дух, – сказал Майкл, – но вот что я скажу вам, дорогой мой, откровенно: в картине есть какой-то смысл. Не знаю, что с вами за это сделает критика.
Обри Грин улыбнулся:
– Это в ней была самая худшая черта. Она сама меня на это навела. Фатальная штука – заразиться идеей.
– Я лично с этим не согласен, а ты, Флер?
– Конечно, нет; только об этом не принято говорить.
– А пора бы, нечего плестись в хвосте за кафе «Крильон». Знаете, волосы здорово сделаны, и пальцы на ногах тоже – просто так и шевелятся, когда смотришь на них.
– И до чего приятно, когда ноги не изображены в виде всяких кубов. Кстати, Обри, асфодели похожи на цветы «Мадонны в гроте» Леонардо.
– Вся картина слегка в Леонардовом стиле, Обри. Придется вам с этим примириться.
– Да, Обри, мой отец видел эту картину. Кажется, он на нее зарится. Его поразило одно ваше замечание – про белую обезьяну, помните?
Обри Грин широко развел руками.
– Ну как же! Замечательная обезьяна! Только подумать – нарисовать такую вещь! Есть апельсин, разбрасывать кожуру и спрашивать взглядом: к чему все это?
– Мораль! – сказал Майкл. – Поосторожнее, старина! Ну, всего доброго! Вот наше такси. Идем, Флер. Оставим Обри наедине с его совестью.
В такси он взял ее за руку.
– Бедная птаха этот Бикет! Что, если бы я наткнулся на тебя, как он – на свою жену!
– Я не выглядела бы так мило.
– Что ты! Гораздо милее, по-моему. Хотя, по правде сказать, она тоже очень мило выглядит.
– Так чего же Бикету огорчаться в наш просвещенный век?
– Чего? Господи, детка! Уж не думаешь ли ты, что Бикет… я хочу только сказать, что мы, люди без предрассудков, считаем, что мы – весь мир. Так вот, это все чепуха. Мы только маленькая шумная кучка. Мы говорим так, будто все прежние критерии и предрассудки исчезли, но они исчезли не больше, чем сельские дачки и серенькие городские домишки.
– Почему вдруг такая горячность, Майкл?
– Знаешь, милая, мне просто немножко приелась вся наша компания и ее манера держаться. Если бы эмансипация действительно существовала, это можно было бы выдержать. Но это не так. Между современностью и тем, что было тридцать лет назад, нет разницы и в десять процентов.
– Откуда ты знаешь? Тебя тогда на свете не было.
– Верно. Но я читаю газеты, говорю со всякими людьми и присматриваюсь к лицам. Наша компания думает, что они как скатерть на столе, но они только бахрома. Знаешь ли ты, что всего каких-нибудь сто пятьдесят тысяч человек у нас в Англии слышали бетховенскую симфонию? А сколько же, по-твоему, считают старика Бетховена устаревшим? Ну, может, наберется тысяч пять из сорока двух миллионов. Где же тут эмансипация?
Он замолчал, заметив, как опустились ее веки.