Вечер медленно угасал. Солнце зашло за давно знакомые деревья. Руки Сомса, впившиеся в подоконник, почувствовали сырость росы. Аромат травы и реки подкрался к нему. Небо побледнело и стало темнеть, высыпали звезды. Он долго прожил здесь: все детство Флер, лучшие годы своей жизни, – но все-таки не будет в отчаянии, если придется все продать, – он всей душой в Лондоне. Продать? Не слишком ли он забегает вперед? Нет-нет, до этого не дойдет!
Он отвел взгляд от окна и, повернув выключатель, в тысячу первый раз обошел галерею. После свадьбы Флер он купил несколько прекрасных экземпляров, не тратил зря деньги на всяких модных художников, и продал кое-что тоже очень удачно. По его вычислениям, собрание в этой галерее стоит от семидесяти до ста тысяч фунтов, и если считать, что он иногда продавал очень выгодно, то вся коллекция обошлась ему тысяч в двадцать пять, не больше. Неплохой результат увлечения коллекционерством, уже не говоря об удовольствии. Конечно, он мог бы увлечься чем-нибудь другим: бабочками, фотографией, археологией или первыми изданиями книг – мало ли в какой области можно противопоставить свой вкус общепринятой моде и выиграть на этом, – но ни разу не пожалел, что выбрал картины. О нет! Тут было что показать за свои деньги, было больше славы, больше прибыли и больше риска. Эта мысль его самого слегка поразила: неужели он увлекся картинами, потому что в этом был риск? Риск никогда не привлекал его – по крайней мере так он думал до сих пор. Может быть, тут играло роль подсознание? Вдруг он сел и закрыл глаза. Надо еще раз попробовать – удивительно приятное ощущение было утром, что «все – все равно!». Он не помнил, чтобы раньше у него бывало такое чувство. Всегда ему казалось, что обязательно нужно беспокоиться, – что-то вроде страховки от неведомых зол. Но беспокойство так утомляет, так страшно утомляет. Не потушить ли свет? В книжке говорилось, что надо расслабить мускулы. По смутно освещенной комнате ложились тени; звездный свет, входя в большие окна, одевал все предметы дымкой нереальности, и Сомс тихо сидел в большом кресле. Неясное бормотание слетало с его губ: «Полнее, полнее, полнее». «Нет, нет, – подумал он, – я не то говорю». И он снова начал бормотать: «Спокойней, спокойней, спокойней». Кончики пальцев отстукивали такт. Еще, еще – надо как следует попробовать. Если бы не надо было беспокоиться! Еще, еще – «спокойней, спокойней, спокойней!». Если бы только… Его губы перестали шевелиться, седая голова упала на грудь, он погрузился в подсознание. И звездный свет одел и его дымкой нереальности.
X
Но осторожность – благое дело
Майкл совершенно не знал Сити и пробирался сквозь дебри Полтри в святая святых – контору «Кэткот, Кингсон и Форсайт» – с тем же чувством, с каким старые составители карт говорили: «Там, где неизвестность, воображай ужасы». Он находился в несколько задумчивом настроении, так как только что завтракал с Сибли Суоном в кафе «Крильон». Он знал всю компанию – семь человек еще более современных, чем Сибли Суон, кроме одного русского, до того ультрасовременного, что он даже не говорил по-французски и никто с ним не мог разговаривать. Майкл слушал, как они громили все на свете, и следил за русским, который закрывал глаза, как больной ребенок, когда упоминали кого бы то ни было из современников.
«Держись! – подумал Майкл, когда в этой свалке уже были сбиты с ног несколько его любимцев. – Бейте, режьте! Еще посмотрим, чья возьмет». Но он сдержался до момента ухода.
– Сиб, – сказал он вставая, – ведь все эти типы – мертвецы; не убрать ли их отсюда, в такую-то жарищу?
– Что такое? – воскликнул Сибли Суон при тягостном молчании «этих типов».
– Я хочу сказать, что если они живы, то их дело совсем скверно. – И, увернувшись от брошенной шоколадки, которая попала в русского, он пошел к выходу.
Идя по улице, он размышлял: «А хорошие, в сущности, ребята! И совсем не так уж высокомерны, как воображают. Вполне человеческое желание – пустить этому русскому пыль в глаза. Уф! Ну и жара!»
В этот первый день состязаний Итона с Харроу все скрытое тепло прохладного лета вдруг вспыхнуло и сейчас заливало Майкла, ехавшего на империале автобуса; жара заливала соломенные шляпы и бледные потные лица, бесконечные вереницы автобусов, дельцов, полисменов, лавочников у дверей, продавцов газет, шнурков для ботинок, игрушек, бесконечные повозки и автомобили, вывески и провода – всю гигантскую путаницу огромного города, невидимым инстинктом слаженную почти до предельной точности. Майкл смотрел и недоумевал. Как это выходит, что каждый занят только собой и своим делом, а между тем все это движение идет по какому-то закону? Даже муравейник, пожалуй, не выглядит столь суетливым и беспорядочным. Обнаженные провода пересекаются, переплетаются, перепутываются – кажется, их никогда не размотаешь, и все-таки жизнь и порядок, нужный для этой жизни, каким-то образом сохраняются. «Настоящее чудо, – думал он, – жизнь современного города!» И вдруг весь этот водоворот сразу стих, как будто уничтоженный безжалостной рукой какого-нибудь верховного Сибли Суона: Майкл очутился перед тупиком. По обеим сторонам плоские дома, недавно оштукатуренные, удивительно похожие друг на друга; в конце – плоский серый дом, еще больше похожий на все остальные, и сплошной серый девственный асфальт, не запятнанный ни лошадьми, ни бензином; ни машин, ни повозок, ни полисменов, ни торговцев, ни кошек, ни мух. Никаких признаков человеческой жизни, кроме названий фирм с обеих сторон каждой парадной двери.