— Что-то случилось?
Я кое на что намекаю. Он говорит:
— Все твои фантазии.
Поворачивается на другой бок и засыпает. Я лежу одна со своими фантасмагориями. И мне ничуть не помогает, что я все прекрасно понимаю и знаю: на следующий день я все увижу в реальном свете. Однако зачем же существуют маленькие белые таблетки? Выдавливаешь одну, а лучше две из алюминиевой фольги. Запиваешь глотком воды. Уже одно то, что ты знаешь: печаль тебя вот-вот оставит, приносит заметное облегчение. Утром только глухая пустота в голове. Чувство долга и телефон поднимают меня. По проводам доходит плаксивый голос матери. Ей нездоровится. А мне тоже? Нет, я чувствую себя хорошо. Я сейчас же приеду.
Я держу руку матери и прощупываю пульс. Подобные предлоги все еще необходимы в нашем общении. На ее лице написано одиночество. Одиночество, против которого помогает только тесное соприкосновение с другим человеком. Но моя мать воспитана так, что отвергает всякое сближение. Вот какую роль ей навязали!
Тесное соприкосновение. Не было ли иной раз объятие бегством от одиночества. Мольбой о нежности и защите. На одно-единственное мгновение хотя бы.
Конечно, я могла бы рассказать историю своей болезни иначе. Я могла бы сказать, что это мужчина довел меня до ручки. Женщина подчинена своим внутренним ритмам и потому меньше зависит от механизмов приспособляемости. Мужчина же, наоборот, действует сообразно внешним раздражителям, и поэтому его легче деформировать внешним влиянием. Иной, изображая волевого человека, на деле оказывается комком страхов. И боже избави нас поверить внешнему виду. Пока мы еще купаемся в упоительных иллюзиях, мечтаем о любви и прочих глупостях, мужчиной уже снова овладел страх. А страх неизбежно порождает… Но это всем известно.
Моя мать согласилась на классическую женскую роль, и роль эту — а у моей матери сильный характер — провела с блеском. Ее забота была неприкрытой тиранией. Первым уклонился отец. А теперь и внуки вылетели из гнезда. Я остерегаюсь ее. Она способна сжить человека со свету. Она больше не нужна, и это делает ее одиночество абсолютным. Несмотря на свои трудности, мама обещала кому-то прочесть лекцию о русской душе и для этого ночи напролет изучала Достоевского. Но, протестуя против такого перенапряжения, бастует ее кровообращение. Пульс у нее неритмичный, едва прощупывается.
Случались времена, когда мы были почти подругами. Но чаще всего между нами стоял мужчина. Первым был мой отец, и чем меньше времени остается нам обеим, тем важнее для нас наши воспоминания. У нее свое представление о прошлом. У меня свое. Совершенно разные. Это не тема для наших разговоров. Мы тщательно ее избегаем. Ибо то, что при этом выявляется — бездна. Ненависть, которой мы сами ужасаемся. Обузданная. И все-таки она есть.
Я держу ее руку. Но ощущаю сопротивление. Отчужденность. Чувства, которые меня угнетают. Отягощают виной. Ожидаемая нами продолжительность жизни почти совпадает. Но разница все же есть — сорок тебе или восемьдесят. В восемьдесят человек, отягощенный виной, еще более одинок.
Я держу ее руку под тем предлогом, что надо прощупать пульс, который постепенно стучит равномерней и наполненней. Я замечаю, как перечисление ее страданий выводит меня из терпения. Я не в силах взвалить на себя еще и этот крест. Хотя сама воспринимаю свое нежелание как предательство. Она же должна верить в то, что имеет право на сочувствие. Сегодня я еще сижу у нее и держу ее руку. Завтра она присоединится к тем, кто заполняет приемные врачей. Не потому, что действительно ждут помощи, а потому, что им на минуту-другую уделяют внимание.
Она не пошла на развод, чтобы спасти себя и детей. Она выбрала мужа. Так сказалось ее обыкновение оставаться на избранной позиции. Все другие решения были бы непорядочными. Только они не должны были выкладывать мне свои соображения, когда я была еще слишком мала для этого.
Для меня рассказы о лагерях никогда не были абстрактными. Я всегда ощущала себя в центре этих событий. Частицей той серой, обреченной на смерть человеческой колонны. И еще долго после детства испытывала страх перед определенным типом мужчин. О жестокости женщин я узнала позднее. И позднее открыла для себя, что не только страдание, но и вину надо разделять со всеми.
Разумеется, любовные объятия иной раз были бегством от одиночества. Но были и такие, которые регулировались гипоталамусом. Моя мать никогда не осознавала подобных различий. Воспитание и традиция перекрывали все. А Лизе Майтнер?