Выбрать главу

На другое утро Раймельт позвонил Гансу Бошу в редакцию. Секретарша сказала, что у них совещание.

— Ну так вызовите его! — заорал в ответ Раймельт.

Секретарша была настолько потрясена этим криком, что вызвала шефа прямо с совещания, чего в принципе делать не полагалось. Ганс взял трубку и с досадой спросил, неужели дело настолько не терпит отлагательства, а бургомистр вконец завелся из-за выражения «не терпит отлагательства» — это ж надо, какой выпендреж! — и сказал, чтобы господин редактор лучше позаботился о своей мамаше, не то у ней синие чайки в голове заведутся. Ганс Бош подумал, что ослышался, Раймельт же считал, что высказался более чем внятно: синие чайки. Потом он положил трубку и подумал: «не терпит отлагательства», это ж надо так выпендриваться! Позаботился бы лучше о своей матери. Если б не она, был бы ты нуль без палочки.

Якоб Ален не смог скрыть от портовых, что приводит в порядок свой дом.

— Все равно как на свадьбу, — сказал кто-то.

И тут у старика невольно вырвалось:

— Так оно и есть.

Он сразу пожалел о сказанном, но слово — не воробей.

Коллеги полюбопытствовали, кто, да откуда, да когда.

— Из Саксонии. Вообще-то не из Саксонии, а из Чехословакии.

— Так откуда?

— Оттуда.

— Она уже здесь?

— Не совсем.

— Тогда желаю успеха, — сказал один молодой паренек.

Якоб понял, на что тот намекает, и напустился на паренька:

— Молоко на губах не обсохло, чтоб так со мной разговаривать! — И пришлось их разнимать.

Но от слов паренька на душе у Алена стало еще тревожней, чем было. Теперь он все чаще бесцельно гонял по городу: к Михелю, на Рыбный базар, к Собору. Усаживался в «Панораме», выпивал один за другим несколько аперитивов подряд, как тогда, в Оперном кафе, и заказывал деликатесное рагу. Он бродил по берегу Альстер и вспоминал берега озера под Берлином, где они сидели с Элизабет Бош. Он мчался на машине в аэропорт и провожал глазами самолеты.

«Ты видишь самолет?»

«За облаками нельзя увидеть самолет».

«А я вижу».

Он хотел заново воскресить все пережитое, но ему это не удавалось. Если раньше Ален мог равнодушно думать о смерти, то теперь он боялся умереть, так как пришел к выводу, что еще совсем не жил. Его снова и снова тянуло на вокзал. Он встречал поезда, которые приходили из Дрездена или Лейпцига, хотя и знал, что это не имеет смысла. Ну, тогда желаю успеха! Два дня он не выходил на работу, сочинял от имени Элизабет Бош одно заявление за другим, поскольку считал, что сама она с этой писаниной не управится или сделает не так, как надо, писал и рвал густо исписанные листочки. Поскольку от Элизабет по-прежнему не было никаких известий, он боялся, что она заболела. И не придумал другого выхода, кроме как написать Лаутенбаху. Он писал, что испытывает к Лаутенбаху доверие, что они уже много лет знакомы, и поэтому он просит сообщить, что случилось с Элизабет Бош и почему она молчит. Лаутенбах ответил сразу же. В чужие дела он, Лаутенбах, не мешается, это к добру не ведет, и пусть Якоб поймет его правильно. Якоб его правильно понял, но не понял ничего. Во всяком случае, дело ясней не стало. Он послал Элизабет телеграмму, в которой просил оформить для него приглашение, чтобы он мог приехать в деревню. Уж это-то она должна для него сделать, думалось Якобу. А женщина положила телеграмму в шкаф для белья, туда, где лежали остальные письма Якоба.

Ганс Бош тотчас прервал совещание в редакции. «Синие чайки» могли означать только одно: матери вновь слышатся голоса, и она может на ходу выпрыгнуть из автобуса. «Мать», — сказал он. Для других это было достаточным объяснением. Они подумали: инфаркт или удар, что-то внезапное, может случиться с каждым.

Ганс был крайне удивлен, увидев, что Элизабет совсем не похожа на такую, у которой в голове летают чайки. Разве что она менее сердечно его встретила, чем обычно. Была какая-то рассеянная, забывчивая, поставила кофейник на огонь, а воды не налила. Беда невелика, будто он мало что забывал на своем веку.

Они вместе пили кофе. Пирожные привез Ганс, «богемские», из универсама, правда, не такие хорошие, как печет Элизабет, но вполне съедобные. Они вели разговор о всякой всячине, и при этом он пристально наблюдал за матерью. Он хотел по возможности бережно ее уведомить. Дамаск — это вам, конечно, не Стокгольм, и кто произносит слово «Сирия», тот думает про Израиль, а кто думает про Израиль, тот думает про Ливан. А кто думает про Ливан, тот думает: война. А война — это смерть, и горящие дома, и крики людей, и запруженные беженцами дороги. Эти воспоминания еще живы в матери, а вместе с ними жив и страх, что все это может повториться, и тогда удар настигнет ее детей. «Дамаск — это все-таки не Бейрут, — хотел он сказать. — Мы возьмем тебя туда на несколько недель, сама убедишься. Ты ведь давно уже хотела куда-нибудь съездить, хоть ненадолго вырваться из своей деревни. Горы, пустыня и море. Полетишь над Турцией, а может, и над Кипром. Еще никто из нашей деревни не летал над Турцией и не видел пустыни. А после Сирии меня, возможно, направят во Францию или в Индию. И отовсюду мы будем приезжать за тобой. Чтоб ты повидала весь мир». Мать, конечно, заплачет, но ее слезы не стоит принимать всерьез. Прожитые годы наложились на катастрофу в шахте. К тому же Пабло на первые месяцы останется с ней. Это облегчит разлуку. Что за ерунду наговорил Раймельт!