Элизабет Бош стояла неподвижно, прижав стопку писем к груди. Нет у нее ни сына, ни дочери, ни внука. У нее есть только Якоб Ален, и Якоб сказал ей: «Пошли домой».
Ганс не явился в назначенное время к главному редактору, а вместо того поехал в школу, где работала его жена. Уроки у нее должны были как раз к этому времени закончиться.
Регина увидела, что он ждет ее у входа, и подбежала к нему.
— Как мило, что ты за мной заехал!
Но она сразу же поняла, что произошла какая-то неприятность. Пабло, мелькнуло у нее в голове, и она спросила про мальчика.
— С ним все в порядке, — ответил Ганс, — садись.
Он поехал по городу без цели, наудачу.
— С каких пор ты про это знаешь?
И, поскольку Регина не поняла, о чем он спрашивает, уточнил:
— Ну, про мать и про этого, из Гамбурга?
— Я не придала этому особого значения.
— С каких пор?
— Я же тебе сказала, что не придала значения.
Теперь только глядеть на дорогу, думал Ганс, тормозить, ехать дальше. Мимо вокзала, мимо Оперы, мимо музея.
— Она ведь совсем одна, — сказала Регина.
Ганс подумал: и я тоже.
— А может, и нет, — сказал он.
— Что «может, и нет»?
Мотоциклист обогнал Ганса и подсек его. Ганс чувствовал, как из него рвется ярость, и бешено засигналил. Все они одним миром мазаны, подумал он, что мать, что Маша, что Регина. Только о своей утробе и заботятся.
— Не я выгнал ее из Чехословакии, не я виноват, что погиб отец.
— Ну и?
— Никаких «и».
— Ты просто боишься.
— Бред.
— Что из-за нее полетит Дамаск.
— Вообще-то она живет не в безвоздушном пространстве.
— С тех пор как твоя поездка стала решенным делом, ты постоянно чего-то боишься, ничего больше не пишешь, а если и пишешь, то трижды взвесишь каждое слово, чтобы не просочилось ни одной мысли, из-за которой у тебя могут быть неприятности. Боялся из-за Лондона, боялся из-за Стокгольма, теперь — из-за Дамаска.
— Нельзя сменить страну, как меняют белье, — сказал он, — не то…
И она подумала, что все это не имеет смысла, он меня не понимает и не хочет понять.
Вокзал, Опера, музей. Ганс второй раз ехал по тому же кольцу. Он заметил это, когда увидел фонтан и концертный зал. Мы и ездим, как разговариваем, подумал он, все время одно и то же. Оба почувствовали усталость. Регина сунула руку к нему в карман, как раньше, в те времена, когда между ними все было хорошо, и мальчик еще не родился, и машины не было, а только две комнатушки под крышей в старом доме.
— Ты ведь вроде бы тоже хотела в Дамаск.
Разумеется, она хотела. Да и кто бы не захотел?
— Она этого не сделает, кто-кто, а она не сделает…
И Ганс договорил:
— Она не предаст собственных детей.
Регина вытащила руку из его кармана. Только не продолжай, подумала она. Я все это наизусть знаю, конфронтация и мировая политика, и необходимость считаться, и необходимость учитывать. Все это есть, но ведь есть также и любовь, и мечты, и приближение старости, и одиночество.
— Поменьше пафоса! — сказала она.
— Куда уж меньше.
Регина вдруг расхохоталась. Подумать только — мать и этот Якоб Ален в роли классового врага!
Ганс резко нажал на тормоз и остановил машину.
— У вас у всех в голове сплошь синие чайки, чертовы синие чайки!
А уж после этого выкрика он сказал все, что ей и без того уже было известно, он будто выступал на собрании, а она терпеть не могла, когда он так с ней говорил. Без уверток, подумала она. Новые интонации. Она вылезла из машины, ничего ему не ответив. Когда она провожала глазами отъезжающую машину, ее охватила бешеная ярость. Да пропади он пропадом, этот Дамаск, да пропади он пропадом!
По деревне прошел слух, что Элизабет Бош надумала уезжать окончательно и бесповоротно. Завелся у нее один тип из Гамбурга, Лаутенбахов приятель. Все деревенские новости сначала поступали к мяснику, а уж оттуда разносились по домам. Кто-то утверждал, будто бургомистру сверху приказали уволить эту женщину. А Ганса выставят из газеты, вот почему он недавно побывал у матери. Даже на улице было слышно, как он тогда орал. Раймельт знал про эти пересуды, но не делал ничего, чтобы пресечь их. Когда его напрямую спрашивали, он отвечал: «Дело хозяйское». Такая позиция отнюдь не облегчала жизнь Элизабет. Лаутенбах со своей стороны говорил, что его это вообще не касается. Якоб Ален никакой ему не друг, они просто обменивались марками. Разумеется, от него не укрылось, что между гамбуржцем и Элизабет Бош протянулась вроде как ниточка, но в конце концов люди и сами могли видеть, что женщина каждую неделю получает по бандероли и что вообще она стала какая-то не такая: вся расфуфыренная, туфли зеленые, губы накрашенные. Не его вкус, сказать по чести, но он никого не собирается поучать. Элизабет больше не показывалась на заседаниях юбилейного комитета, и это служило лишним подтверждением того, что она послала заявление в Берлин, на самый верх. Одни перестали с ней здороваться, другие, напротив, тайком норовили подсунуть ей что-нибудь лакомое: особенно хороший кусок вырезки, швейцарский сыр, земляничный конфитюр. Доброе — и рядом злое, а Элизабет не хотелось ни того, ни другого. Она снова начала запираться у себя в квартире, выходила на улицу, только чтобы запастись самым необходимым, и тем подбрасывала дополнительное топливо в костер сплетен.