Письмо не запечатано, чтобы люди в цензуре не тратили столько времени, сколько тратят их сегодняшние коллеги. Тогдашним цензорам не приходилось сперва держать письмо над паром, потом открывать, читать и снова запечатывать, да так запечатывать, чтобы получатель и не заметил, что его письмо лишили девственности.
Так прочла, к примеру, мое письмо и женщина, пускающая сейчас в оборот деньги за известное кольцо, поскольку мать послала его на тот адрес, который больше не мой адрес, вот его и прочла та женщина, которая больше не моя женщина. Впрочем, у нее хватило любезности переправить это письмо мне. Как-то днем мальчики приносят его в садоводство, и я лично могу убедиться, что младший заметно окреп.
Здесь у нас русские, пишет мать, а там у вас американцы. Русские нам ничего плохого не сделали. Мы послушались твоего совета и никуда не убежали. Отец уже был готов бежать, но я очень сопротивлялась, даже умерла ненадолго, как, помнишь, умирала в прежние времена, и мы никуда не ушли. Они поделили имение, всю вендландовскую землю, и каждый, кто хотел получить надел, тот его и получил. Даже осталось немного лишку. Вот бы хорошо, когда бы ты вернулся и тоже взял надел, если, конечно, ты еще живой. Вдобавок у отца нет подмастерья, я прямо из сил выбиваюсь, ему приходится печь столько хлеба, для русских он печет тоже, все печет и печет.
Последняя часть письма начинает бродить во мне. Я испокон веку тосковал по земле. В обоих моих не совсем удачных романах герои возвращаются в родную деревню и остаются там жить. Сообщение матери о разделе помещичьей земли пробуждает во мне эту тоску. В Гроттенштадте, как и в садоводстве, разделом еще и не пахнет, хотя русские пришли и сюда. Я пытаюсь вообразить, как должны чувствовать себя люди, получившие в собственность землю, о которой они мечтали всю жизнь. Я придумываю такого человека, которого наделяю своими чувствами, и нарекаю его Лопе Кляйнерман. Я начинаю писать про него, я дарую ему жизнь — на бумаге. Я описываю, как он существует, как привыкает к мысли, что теперь ему принадлежит двадцать моргенов земли. Двадцать моргенов, пишет мать, получает каждый, кто пожелает. Мой Лопе Кляйнерман должен сперва привыкнуть к мысли, что вот и ему принадлежит клочок этой большой земли и что он в ответе за этот клочок. Я не облегчаю себе задачу, мало того, что я сам записываю эту историю, я и своего героя заставляю ее записывать в старую амбарную книгу, которую он отыскал среди послевоенного хлама.
Не успев еще увидеть своими глазами акцию, которую впоследствии назовут земельной реформой, я уже пишу про нее. И получается вполне пристойная повесть. Не далее как в прошлом году я снова читал ее со сцены, и она, как и в былые времена, нашла горячий прием, потому что я писал не только о технической стороне раздачи, которая навряд ли может сегодня кого-нибудь взволновать, но и о чувствах человека, ставшего совладельцем земного шара.
В один прекрасный день я посылаю свою повесть в редакцию одной веймарской газеты: «Глубокоуважаемый господин главный редактор, я позволил себе…», ну и так далее. Письмо составлено по одному из многочисленных рецептов моей матери: «Вежливость всегда действует на людей». Правда, я не завершаю его словами верноподданнейше, как делала моя мать, адресуя свои послания финансовому ведомству, но интонация моя малость отдает этим самым верноподданничеством, хотя я, скорей, придерживаюсь дедушкиных взглядов: «Чего он могет, я б тоже смог, да только мне другого надоть!»
Уже через несколько дней приходит ответ на мое письмо. (Несмотря на все разрушения, почта в те времена работала лучше, чем сегодня.) Человек, избравший культуру своей профессией и потому именующий себя редактором отдела культуры, пишет: так, мол, и так, ваш рассказ нам понравился, мы намерены осуществить его публикацию. Сплошь закрученные фразы, которые и по сей день некоторым людям кажутся признаком высокой культуры.
Еще через несколько дней моя история возвращается ко мне уже в напечатанном виде. Я как раз работаю, вношу подкормку в спаржевые грядки, а тут господин Хёлер приносит мне газету, где она напечатана. Он по-турецки садится на межу, просит оторваться от навоза и ответить ему на вопрос, когда я впервые заметил, что я — писатель.
Мне приятно ошеломить господина Хёлера, поэтому я говорю, что мое превращение из чернорабочего в писателя произошло внезапно, когда я находился в Гроттенштадтском бюро по трудоустройству. Но и господину Хёлеру в свою очередь удается ошеломить меня, потому что он верит мне на слово. В те времена мне еще не ведома истина, что многие интеллигенты не менее склонны верить в чудеса, чем наши бабушки. Чудо, с точки зрения господина Хёлера, заключается в том, что человек без университетского образования взял да и стал писателем. Он идет к себе в библиотеку, где углубляется в статистические выкладки: почти все писатели, почти все поэты сами себя назначили, сами короновали; почти ни один из них не достиг академических степеней, а некоторые даже и гимназии не кончили. Господину Хёлеру довелось в своем собственном саду, на собственной навозной куче наблюдать превращение обычного человека в писателя. Одно качество внезапно перешло в другое, будет наставлять меня впоследствии мой друг Вечный Эдвин. Штудиенрат Хёлер стал свидетелем такого перехода, сподобился, можно сказать, великой благодати.