— Тебе пора, — говорит он Ханне, — не то они угонят твою тележку. — Ханна делает широкий жест, словно в садоводстве к ее услугам имеется целая армия таких тележек.
Я благодарю ее за то, что она нас проводила. Фройляйн Ханна поднимает на меня глаза, словно ждет еще каких-то заверений. Два завитка выпрыгивают у нее на лоб из-под платка, и я делаю нечто необязательное: я трогаю указательным пальцем один из этих завитков, и фройляйн Ханна принимает мой жест за нечто более серьезное, чем это есть на самом деле.
Год спустя господин Хёлер в письме задаст мне вопрос, не составит ли для меня труда написать отдельно письмо Ханне, у нее развивается душевная болезнь, она все время говорит обо мне, врачи считают, что это пройдет, но, так или иначе, я для нее persona grata, если прибегнуть к латыни.
Я не пишу отдельное письмо фройляйн Ханне, я и семейству Хёлер больше ничего не пишу. Об эту пору меня самого сотрясают всевозможные кризисы, и я использую их как отговорку, чтобы объяснить самому себе, почему я не пишу ни Ханне, ни Хёлерам. Оглядываясь назад, я вижу, что вышел тогда на такую полосу жизни, когда был бессердечен и не ведал сострадания. Задним числом я стыжусь своего бессердечия. Я даже вынужден принимать меры, чтобы этот стыд не разъел последний отрезок моей жизни, а спастись от разъедающих самоупреков я могу, лишь свалив вину на самое жизнь: именно она на протяжении определенного отрезка сделала меня таким бессердечным.
Но я еще увижу фройляйн Ханну тридцать семь лет спустя. Со мной будет милая спутница моей жизни и младший сын, а фройляйн Ханну, которая именуется теперь фрау Шикеданц или как-то похоже, мы обнаружим в садике позади главного дома. Я погнался за своим прошлым в порыве сентиментальности, которая иногда на меня накатывает, а еще потому, что возомнил, будто в моих силах оделить двух дорогих мне людей частицей этого прошлого.
Черешни, как я уже сказал, поднимаются вверх по склону вдоль веранды. Ягоды созрели, и вокруг них жужжат осы. И обрезанные кусты самшита до сих пор стоят возле ступеней, а вам известно, что в одном из них я спрятал тогда свое грубошерстное пальто.
Мы недолго сидим в садовом ресторанчике, и я спрашиваю арендатора про фройляйн Ханну. Почти против нашей воли он ведет нас к ней в садик, что позади дома. Фройляйн Ханна за минувшие годы стала дородной, пышной и вообще расплылась, то, что некогда было носиком, стало носом, белокурые некогда волосы окрашены в темный цвет и уложены щипцами. Фрау Шикеданц лежит в шезлонге, подставив солнцу свои коленки. Она узнает меня и скажет: A-а, господин Матт, и скажет она это с тем же отстраненным дружелюбием, что и продавщица в берлинском диетическом магазине, которая десять лет меня не видела. Фрау Ханна наполовину приподнимется и протянет мясистую ладошку моей дорогой спутнице и моему сыну, потом она попросит нас всех хоть ненадолго присесть за садовый столик, но сядет только мой вежливый сын, не желая обидеть хозяйку, а мы так и останемся стоять. Мы ведь не собирались сваливаться на фрау Шикеданц как снег на голову. Мы не собирались посещать старую сторожку и старое садоводство. Так мы приносим свои извинения, впрочем, я делаю это несколько поверхностно, у меня другая цель: я пытаюсь проверить, совпадает ли при наложении с образом этой темноволосой тучной женщины, которая наполовину сидит, наполовину лежит, образ тоненькой светловолосой девушки Ханны, но младший сын прерывает мои размышления. Этот обычно столь тихий и сдержанный мальчик вдруг вскакивает и начинает размахивать руками, как бы защищаясь. Он задел коленом шар осиного гнезда, которое эти тигрово-полосатые твари прилепили к нижней стороне стола. «Ой, мои осы! — восклицает женщина, которая некогда была девушкой Ханной. — Осы-то совсем из ума вон!» Она говорит это на диалекте и с интонациями тюрингской домохозяйки. Кажется, будто сдержанно-благородный диалект, на котором некогда объяснялась девушка Ханна, разъеден, разложен, огрублен временем. «Так-то они у меня симпатичные, осы-то, — говорит бывшая фройляйн Ханна, — я себе лежу тут и дремлю, а они ничего мне не делают».
Фрау Шикеданц предложит нам покинуть садик, потому что от ос и в самом деле нет покоя, и уговорит нас пройти с ней в кофейный садик, и мы усядемся там.
Я пытаюсь выложить на стол несколько прежних впечатлений.
— А вы еще помните, фрау Ханна? А вы еще не забыли?
Фрау Ханна еще не забыла, что мы порой сиживали по вечерам в сторожке, но, чего ради мы там сиживали, она уже не помнит. Еще она не забыла господина Ранца, который потом сделался ландратом, для нее он так до сих пор ландратом и остался. Судя по всему, нет у Ханны Шикеданц в прошлом таких местечек, на которых ей хотелось бы хоть изредка мысленно присесть и оглядеться по сторонам. Об экзаменах на аттестат зрелости, которые она все-таки должна была сдать, Ханна не говорит ни слова. Видно, это событие оказалось вполне лишним в ее жизни. Большую часть времени она проработала в Нижнем городе поварихой, рассказывает фрау Ханна и называет при этом известный ресторан. А теперь, продолжает она, я сижу при входе на фабрику стиральных машин. Другими словами, она работает вахтером на той самой фабрике, которая некогда именовалась Шедлиховская фабрика стиральных машин, именно там сорок лет назад мне дали от ворот поворот, когда я искал место подсобного рабочего. Теперь эта фабрика называется народное предприятие, и все там обстоит так, как и должно быть.