Выбрать главу

Да, не очень давно я тоже так думал. И все же мне было любопытно, когда я после неудачного побега очутился в исправительном учреждении. Разницы между заключенными, приговоренными судом к исправительно-трудовым работам или просто к отсидке в тюрьме, уже не было. Существовали какие-то три степени этого наказания, в которых я еще не разобрался. Да и к чему мне было знать, если я наверняка числился в худшей категории… Месяц торчал я тогда в одиночке. Никогда бы не подумал, что должно пройти столько времени, пока можно будет в тех же стенах встретиться с другими заключенными. Этот режим, который надлежит строго соблюдать, — целая наука. Предусмотрена каждая мелочь, и не вздумай ссылаться на незнание его, если нарушишь порядок. Да, все рассчитано и предусмотрено, кроме одного: что делать с проклятой собственной волей, которая от трения об этот пугающе четкий распорядок накаляется, как метеор, ворвавшийся в атмосферу… От старой каторжной тюрьмы остались только стены, решетки и дворики, а также серая рабочая одежда с желтыми полосками на рукавах и штанинах. Зато по-новому была организована тюремная жизнь. Но меня это не утешало.

— Ты спишь? — спрашивает Мюллер спустя некоторое время.

— Нет.

— Значит, тебе понравилось? Настолько, что хочешь провести там всю жизнь?

— Нет.

— Брось ты свое дурацкое «нет». Либо у тебя башка не в порядке, либо ты мне наврал насчет твоих уголовно наказуемых деяний.

— Все, что рассказал, правда. К сожалению.

— Ага, значит, горько раскаиваешься?

— Да, в том, что не поступил иначе.

Мюллер рассмеялся.

— Когда выходит боком, каждый раскаивается.

— Ты меня не понял.

— Еще бы. Расскажи лучше про тюрягу. До нашей операции еще есть время.

— Я все равно не пойду.

— Ладно, ладно, рассказывай. Начнешь вспоминать — зло возьмет, вот и передумаешь.

Опять он прав. Я присмирел уже после месяца одиночки. А ведь прежде в одиночках людей держали годами! Теперь заключенный с первой же минуты попадает в условия, где с ним обращаются как с человеком, которого готовят к тому, чтобы он, отбыв срок наказания, начал бы новую жизнь и больше не оступался.

— Ну давай, рассказывай, — не отстает Мюллер.

Мне надлежало учиться на токаря. Кроме других мастерских, при тюрьме был цех, организованный каким-то машиностроительным заводом. На душе было муторно. Отныне вся моя жизнь — токарный станок. Не хватает лишь малого — свободы…

Я шел по длинному коридору, как положено, в трех шагах впереди и левее надзирателя, пока он не остановил меня. Он не рявкнул «стой», нет, он спокойно, почти добродушно сказал: «Вот и прибыли», и не спеша отпер дверь. Немного оробев, я смотрел на людей, в чьем обществе мне придется жить. Единственно, что их связывало, — это преступления, причем нередко ужасные, отвратительные. Мои будущие «коллеги» с любопытством разглядывали меня. Мир встал на голову: общество здесь составляли отверженные и посторонними в нем были те, кто не совершил преступления. То есть надзиратели и обслуживающий персонал. Их же не причислишь к арестантскому «коллективу»…

Здесь тоже было принято знакомиться. Внешности не придавали особого значения. По одежке не встречали — она была казенной. Некоторое любопытство вызывало прошлое новичка. Возраст, профессия, семейное положение — всем этим, естественно, интересовались. Но в первую очередь это «общество» хотело знать: какое ты совершил преступление и сколько тебе за него «дали». Так было и есть во всех исправительных заведениях на свете и, наверно, вряд ли изменится в будущем, пока человеческое общество будет нуждаться в подобных учреждениях для лиц, преступивших закон.

Я рассказал «обществу» свою историю. Пожилой, лет пятидесяти, заключенный стал разбирать ее. Я слушал его внимательно, стараясь не пропустить ни слова; мне было интересно, как сторонний человек смотрит на то, что случилось со мной.

Как в тумане я видел голые стены, столы, шкафы, табуретки и очень отчетливо — лица. Напротив меня сидел этот пожилой по фамилии Грюневальд. У него было широкое круглое лицо с двойным подбородком; второй подбородок являл собою дряблый кожный мешочек. Седые волосы, густые и волнистые. Нос картошкой был словно навинчен над несколько длинноватой верхней губой. Добродушное лицо. Глаза казались бесцветными, затуманенными, но это было лишь «дымовой завесой»; еще перед тем, как он начал меня «допрашивать», в них сверкал коварный огонек.

— Значит, пятнадцать лет за убийство! — констатировал он с улыбкой, прищурил правый глаз и многозначительно приложил указательный палец к виску. Вся эта пантомима изображалась на правой стороне лица, левая оставалась неподвижной, словно парализованная.