Юстина Крэчун ждала Панаитеску на веранде, наряженная в цветастое плиссированное платье, скрывавшее под собой четыре нижние юбки — белую, отороченную кружевами, и три другие из накрахмаленного льняного полотна, — и все для того, чтобы талия казалась тонкой по сравнению с той частью тела, которой полагалось быть как можно объемистее, согласно местным вкусам. Щеки ее раскраснелись, хотя на этот раз она даже не дотронулась до них крепоновой бумагой; виной тому была жаркая печь, куда она посадила противень с гусыней, которая благоухала и таяла, как масло, такой была нежной.
Панаитеску еще у ворот снял широкополую шляпу, какую, как он считал, носят только интеллигенты. Он с протянутой рукой подошел к женщине, которая ждала его на веранде, зардевшись от изобилия тепла и радости.
— Какой запах, дорогая кума, какой соблазнительный запах. Мой нос давно такого не чуял! — И Панаитеску с непринужденностью, которую оценил бы сам Дед, поцеловал женщине руку, несмотря на ее попытку воспротивиться этому. «Мыло „Стелла"», — определил старшина, ни на миг не забывая, для чего он сюда пришел.
— Мария Кукулуй мне сказала, что вы пожелали зайти к нам… Может, опять из-за той девушки? Ох, господи, люди только об ней и говорят! Неплохая она была девушка, да будет ей земля пухом, но есть и живые женщины, а их никто не замечает.
— Уважаемая кума, я так и передал, что приду к вам запросто, как лицо частное, то есть неофициальное… но какая вы, однако, красивая, и готов руку дать на отсечение, что в печи томится что-то бесподобное!
Панаитеску, войдя в первое помещение, сразу же уселся возле печки.
— Да здесь кухня, дорогой товарищ, а для гостей… мы…
— Пожалуйста, не беспокойтесь. Знаете, я никогда не был женат, так на роду мне написано, — произнес Панаитеску не без некоторой грусти, — потому для меня кухня — самая что ни на есть мечта! Мой друг майор, который был у вас, так пел про этот дом, что я решил обязательно познакомиться с его хозяйкой и выразить уважение от имени всего Бухареста, — сказал Панаитеску и сам удивился, как плавно текут его слова и как красиво складываются в предложения. Из его разглагольствований Юстина поняла одно, что ее гость — холостяк, и эта деталь, как и предполагал шофер, произвела нужное впечатление. На столе у печи появились тарелки из горницы, а из кладовой была извлечена запотевшая от холода бутылка, содержимое которой Панаитеску даже не пытался угадать.
— Такую цуйку я пил только в чужих краях, — солгал Панаитеску и сразу же подумал, не оскорбит ли эта ложь про заграницу то учреждение, в котором он служит, но пришел к выводу, что, в сущности, чужие края могли означать любое место за пределами его родного города, и, развеселившись от того, что не попал впросак, снова обрел присущую ему жизнерадостность, стремительно опрокинул две стопки цуйки, к радости хозяйки, которая, вероятно от волнения, выпила столько же.
— Это мой дом, и в кооперативе у меня — четыреста трудодней, в хлеву — «корова и теленок, есть у меня и шестнадцать гусей-двухлеток и четыре годовалых, этот, в печке, совсем молоденький, вы попробуете; свиней у меня нет: я весь день в поле, мне некогда, — быстро перечисляла она свое богатство, чтобы у сидящего напротив нее человека не создалось впечатления, что раз она одна, то у нее и нет ничего. — И Ануца, мы ее так звали, если б не ее длинный язык…
— Дорогая Юстина… надо же, я уже называю тебя «Юстина», а ты зови меня «Панаитеску» или даже «Панаит», как водится у друзей. — И шофер налил женщине очередную порцию убийственной цуйки… — Я зашел к тебе, Юстина, неофициально. Я и слышать не хочу про Анну Драгу, пусть себе покоится с миром, а мы порадуемся здесь, на земле…
— Складно ты говоришь, Панаит дорогой, теперь вся деревня будет толковать про честь, которую ты нам оказал.
Они снова чокнулись, и Панаитеску — не тянуться же через стол? — подвинулся со стулом поближе к женщине. Теперь Юстина показалась ему еще красивее и еще привлекательнее, несмотря на запах мыла «Стелла».
Юстина пошла к печке, отодвинула чугунную заслонку, и оттуда повалил теплый пар, к восторгу старшины, искренне растроганного хлопотами женщины. На миг ему даже пришло в голову забыть все, ради чего он пришел; в самый раз поесть с аппетитом и вообще броситься в объятия простой жизни! Но откуда ни возьмись глаза Деда возникли над соблазнительными парами жареной гусятины, поданной Юстиной к столу, и словно окатили шофера холодным душем. Панаитеску вдруг ощутил настоящее страдание, столь же искренне, как и недавнее блаженство.
— Что про Ануцу, дорогой Панаит — ой, как мне нравится называть тебя так, был у меня в молодости дружок с таким именем, — Ануцу я жалею, очень жалею, кабы у нее, у дурочки, не такой язычок, жила бы, как все люди, все бы у нее было, у нас одни лежебоки да выпивохи ни чего не имеют…
— Так она ж старалась, работала…
— Даже слишком старалась. Она, дорогой, взялась коровники считать, счеты сводить… Бери гузку, она, знаешь, полезна мужчинам, — сказала Юстина и, перегнувшись через стол, стала разливать вино. «Клубничное, выдержанное», — немедленно определил Панаитеску.
— Надо запить, дорогой Панаит, — продолжала Юстина и уселась поближе к шоферу, жарко колыхнув при этом всеми юбками.
— Коровники? Ей-то что до них? Глупость какая-то! — удивлялся Панаитеску, доедая гузку, нежную, вкусную до невозможности. Он слегка зажмурился и, как сквозь туман, увидел Юстину еще более привлекательной, почти молодой — чем не спутница жизни?
— Я и говорю. Ну, стоят каменные коровники, пустые… Видишь ли, Панаит, не все хотят держать скот. Раньше люди смотрели на быков, теперь — в телевизор, вот несколько дней назад Истрате, тот, что живет в Форцате, забил хряка, потому что тот начинал хрюкать, как раз когда передавали последние известия, в семь тридцать, а Истрате очень интересуется политикой. Значит, подсчитала Анна, что теперь в кооперативе шестьсот коров, а раньше в селе было столько же, а еще столько же буйволиц, у нас люди держали буйволиц для молока, значит, даже больше, только у моего отца было десять пар быков. И когда строили те коровники, она все возмущалась — зачем швырять деньги на ветер, надо, дескать, использовать старые коровники, а на эти средства увеличить поголовье скота. Да ей-то что до всего этого, зачем соваться? Разве я не права, дорогой Панаит, как я рада, что ты ешь с аппетитом.
— Значит, столько скота у вас было раньше? Много, по правде говоря…
— Ну, раньше-то, дорогой Панаит, всяко бывало. Анна, говорю, и про телят языком молола — падет один, другой, ну, на праздники, конечно, — побольше; фураж толкли вместе с проволокой, которой он был перевязан, и бедная скотинка глотала железки, а телятки нежные, вот у них сразу кишки и лопались, и доктор давал бумагу, чтоб, значит, их резали, ему ведь жить тоже надо, у него жена, детки. Ну что за беда, если люди теляток попробовали — ведь Урдэряну, а не она приносит нам грамоту за грамотой, в будущем году думаем получить орден, и увидишь, получим… Так она вела себя, что люди стали на нее коситься… Нужно было войти в кооператив, мы вошли, мы теперь социалисты, и никому не надо землю обратно. Понимаешь, дорогой Панаит, раньше человек вставал засветло и возвращался с поля, когда солнце гасло за холмом, а теперь человек идет на работу как барии и как барин с нее возвращается.