Выбрать главу

С минуту она раздумывала, наконец спросила:

— Вы вот так, один? Семьи у вас нет?

— Теперь я один.

— И по собственной воле сюда приехали?

— Да.

— Я вам не верю. — В ее голосе я услышал кокетливые нотки.

Я молчал.

— Ну ладно, — прошептала она. — Надо спать. Извините, что я вам мешаю.

Регина вздохнула. Я даже не заметил, как она очутилась в дверях. В синеватом полумраке веранды я видел силуэт ее сильного тела под волнистыми складками сорочки.

— Спасибо, — тем же шепотом произнесла она.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

Босые ноги прошлепали по веранде, потом щелкнула дверь, и все затихло.

Впервые за несколько дней я старательно побрился, а затем взялся за уборку. Услышав мою возню, пани Мальвина приоткрыла дверь. Я не слишком дружелюбно посмотрел на нее и остановился посреди комнаты со щеткой в руках.

— Слава богу, теперь все будет хорошо, — робко сказала пани Мальвина.

— Не понимаю вас.

— Уж я-то знаю, что говорю. Не надо принимать близко к сердцу дурные мысли.

За ее спиной виден был Ильдефонс Корсак — он, пыхтя, писал в толстой тетради, с шумом обмакивая перо в огромную запыленную чернильницу.

— Если человек глядится в зеркало, значит, он здоров, — добавила пани Мальвина.

— Я сегодня не приду к обеду, — сказал я.

— А я такие вкусные блины замесила, как у нас на востоке.

— Я поздно вернусь.

— Куда же вы идете? Лучше помолитесь вместе с нами, молитва никому еще вреда не принесла.

— Я хочу сходить в лес. Давно это задумал.

Мимо веранды прошла Регина, напевая глубоким альтом. Сквозь кривые оконные стекла я видел ее голую спину, обрызганную водой, и распущенные волосы. Энергично встряхнув медный таз, она выплеснула мыльную воду и с минутку смотрела, как присыпанные пылью ручейки стекали между корнями крушины. Потом она вернулась к себе.

— Плохой это лес. Без надобности туда лучше не ходить, — сказала пани Мальвина. — Если у вас нет работы, так, пожалуйста, займитесь чем-нибудь таким, как мой Ильдек. Он, знаете, всегда по воскресеньям с рассвета сидит над своей тетрадкой и пишет, пишет, без конца. А я ему, бедняжке, не запрещаю. Пусть пишет на здоровье. Лучше это, чем таскаться по людям и, не дай бог, пить водку или вытворять какие-нибудь глупости.

Я усмехнулся, а Ильдефонс Корсак явно принял это на свой счет, отложил перо и подошел поближе к двери.

— О чем мне писать, пани Мальвина, — неуверенно сказал я. — Чтобы писать, надо иметь какие-то мысли, а у меня голова пустая, как продырявленный котелок.

— Какие же мысли нужны для писания? — вмешался Ильдефонс Корсак. — Я за свою жизнь прочитал кучу книжек и ни одной мысли не нашел. В десяти заповедях содержатся все мысли по отдельности, а главная, общая, означает, что надо кое-как доковылять до ящика, сбитого из четырех досок.

— А все-таки вы пишете.

— Пишу, — задумался Корсак. — Верно, что пишу. Но я ни на кого не сержусь, да и благодарности ни к кому не питаю, значит, пишу я не о нынешних временах. У меня, знаете ли, в моей книге будет то, о чем люди позабыли, а может быть, никогда и в глаза не видели.

— А вы читали кому-нибудь свою книжку?

— Читал ли я? — удивился Ильдефонс Корсак. — А зачем читать ее теперь? Когда-нибудь люди найдут и прочитают. Вы вот нашли в реке крест повстанцев прошлых времен, правда? Когда-то это была железная бляшка и слова, оттиснутые на ней, значили только то, что значили. А теперь вы старый крест отскребли от ржавчины, повесили на груди и ежедневно читаете надпись. Видно, для вас она какое-то значение имеет, хоть вы и не повстанец и старых обычаев не помните.

— Ступай, ступай уж, бедняжка, и не морочь пану голову своими глупостями, — вмешалась пани Мальвина.

— Вот так-то оно и есть, — сказал Ильдефонс Корсак, возвращаясь к столу.

Он склонился над тетрадью и стал перечитывать только что написанный кусок. Писал он с трудом и теперь, должно быть, вернулся к началу, снова застрял на неудачно подобранном слове, болезненно застонал и бросил настороженный взгляд в нашу сторону, чтобы удостовериться, видим ли мы его муки. Потом он стал грызть кончик ручки и с тоской смотрел на почерневшее от пыли окно.

Я переставил бутыль с бурно растущим японским грибом, смахнул с радиоприемника остатки тризны в мою честь, потом повесил ровнее покосившийся зимний пейзаж. На этой картине красный свет заката многократно отражался в девственно чистом снегу и напоминал мне о чем-то относящемся к моему прошлому, о чем-то мертвом, о каких-то несбывшихся надеждах.