Выбрать главу

— Страшно, беда! — шепнул Берестяный. — Собаки — они знают.

Викеша почувствовал, как волос его ежится под гладко прилегающим меховым шлыком, но он подавил в себе это ненавистное чувство.

— Стой! — крикнул он решительно собакам. Укрепил обе упряжки, и свою и товарища, чтоб собаки не сорвались. — Идем! — позвал он Микшу. — Хотя бы там черти из болота, я пойду посмотрю.

С ружьями на-перевес они осторожно двинулись вперед. На дороге забелели перед ними странные фигуры, как снежные бабы, сделанные отчасти из снега, отчасти из мороженого мяса.

Викеша опустил ружье.

— Здравствуй, Ребров, — сказал он негромко. Он должен был непременно окликнуть эту стоячую охрану мертвецов.

И тут же в нем сердце замерло и он крикнул в испуге пронзительно, как женщина: Митька Ребров открыл рот и шевелил губами и силился что-то сказать в ответ на приветствие.

— Шуш! Шуш! — крикнул в свою очередь Микша Берестяный. Викеша был зорок, а Микша зорчее того. Из всех максолов он был самый чуткий и зоркий, как белый кречет на каменных утесах в полярном океане.

— Шугу, шугу, проклятый!

На лице у Митьки Реброва сидел белый горностай и он выедал из его рта замороженный мясной лоскут, вложенный туда досужестью кавказского князя.

Товарищи долго стояли неподвижно, как стояли покойники.

— Будем хоронить, — сказал Викеша полувопросительно.

— Нет, не надо, — откликнулся Микша Берестяный. — Пусть стоят. Как их поставили, так пусть и стоят, солнцу на позор. Солнце, ты видишь? — воззвал он к сияющему богу, как это обычно на северной земле.

Викеша обратился не к солнцу, а к белым покойникам.

— Клянусь, — сказал он спокойно и торжественно. — За всех товарищей клянусь, за Колымскую землю, не опускать ружья, пока этих гадов, людоедов, не выбьем до последнего. Прощайте! — крикнул он еще раз.

Разведчики отвязали собак и поехали назад сообщить партизанскому отряду страшное известие.

XV

Зима проходила. Партизаны и максолы после неудачи на протоке Зеленой почувствовали себя не безопасными на Едоме в лесу и отступили на тундру, в Горла, сплетение озер и протоков и висок, с выходом на океан и внутренними входами в протоки Колымского западного устья, путанной Походской Колымы.

Свое становище они устроили подальше Горлов, по Малой чукотской виске, в таком лабиринте протоков, что даже и знающие люди сбивались с дороги.

Обстановка здесь была суровая, но жить было можно. Главнее всего — здесь было обилие пищи. Протоки кишели чирами зимою и летом. Ход чира в этих нетронутых местах поражал баснословной густотой даже привычных поречан. Рыба шла сплошной стеной и гнала перед собою воду, как живая плотина. Перед рыбою вода прибывала, а за рыбой вода убывала. Верши, мережи, перетяги — все это всплывало от улова наверх и кипело серебром, живым и вертлявым, какой-то чешуйчатой ртутью.

Челнок, проходя через рыбье руно, месил эту странную кашу, и каждый удар двоеручного весла выплескивал лопастью рыбу.

Осенью, во время нереста, чир смешивался с таблицами тонкого льда, подобного стеклу, и на брытких местах составлялись запруды из льда и чиров, до самого дна переполненные жизнью. Протираясь сквозь лед, чир мягчил и доил свою крепкую икру. Запруда подмерзала и таяла снова, и вода переполнялась чировою икрою, вспененной, густой, как молоко.

Лесу, разумеется, не было, ни кустов, ни ползучей березы, ничего, кроме мху, лишаев и режущей, острой осоки. Но максолы отыскали огромный «холуй», банку выкидного леса, выносимого морем на тундру во время жестоких бурь и яростных ветров, нагоняющих с севера воду. Море потом отступало, и банки тянулись по суше, версты на четыре в длину, саженей на пятнадцать в ширину и сажени две в вышину. Это огромное пространство было завалено стволами сибирских и американских древесных пород, приплывших с течением сквозь дальний Берингов пролив. Сибирская лиственница здесь перемежалась с канадской красной сосной и японский бамбук — с обломками красного дерева, рожденного в Мексике.

Попадалась и работа человека: обломки чукотских байдар и вельботов и длинные растрепанные бревна разбитых кораблей, дубовые бочонки с закрытым содержимым. Викеша однажды, исследуя «холуй», отыскал еще более жуткую штуку, — дубовый увесистый гроб, обшитый блестящим глазетом, местами изорванным. Его раскрывать, разумеется, не стали, и этот угол «холуя» обходили далеко и тщательно.

«Холуй», наполненный кусками умерших деревьев и убитых кораблей, кишел особой тундренной жизнью. В нем прятались мыши-полевки и гнездились во множестве песцы, устроившие норы в огромных, сосновых и лиственных дуплах. Рыть нору в мокром мху, затем, чтоб тотчас же пониже дорыться до вечной мерзлоты, песцам не нравилось, а в дуплах и прямо под стволами было и суше и теплее. Главное, ветер никогда не хватал сквозь «холуй», разбиваясь об тысячи стволов. Здесь партизаны могли бы промышлять драгоценные шкурки песцов, если бы в то время они имели хоть какую-нибудь цену.