Вскоре из костей прорастают ветки и листья. Жители ползают по его нутру, и для них он – просто улица, камни, деревья.
Части тела возвращаются, но так медленно, что сложно осознать. Он лежит на уменьшающейся кровати, проводит инвентаризацию. Ребра – да. Живот – на месте. Руки – две. Ног – тоже. Пальцев – много. Пальцев ног – вроде тоже. Пересчетом он занимается постоянно, но результат всегда разный. Проверяет все составляющие, как старый пересобранный механизм. Удалить. Очистить. Заменить. Перечислить снова.
Теперь его настойчиво тянет туда, откуда выбросило. Люди всучивают ему звуки, бесконечную череду бесплатных пробников. Судя по произношению, это слова. Как как как ты ты ты? Похожее можно услышать ночью в поле, если прислушаться. Марк, марк, марк, заставляют они его. Меняются говорящие, но галдеж все тот же. Бесполезно. Тишине его не укрыть. Его зачитывают по бумажкам, высказывают вслух. Собирают воедино, толкают вперед, создают с нуля. Слова без языка. А он – язык без слов.
Марк Шлютер. Шлюпка, шторка, штукатурка. Он цикличен. Шаг, два, три. Круг, по кругу и снова. Повторение необходимо. Форма обретает очертания, и в ней достаточно для него места. Он прячется глубоко внутри от шума и суеты. Иногда к нему обращаются щелкающие стебли с поля кукурузы. Он и не знал, что все умеет говорить. Приходится замедлиться, чтобы расслышать. В другой раз – илистая отмель, сантиметр воды. Его тело – суденышко. Волоски на руках и ногах – весла, сопротивляющиеся течению. Тело – объединенная нуждой группа бесчисленных микроскопических существ.
Наконец из горла выползают мысли. Извергаясь, рождаются слова. Паучата-волки, разбегающиеся с брюшка матери-звука. Каждый изгиб мира подает голос. Стучащие по окну ветки. Следы на снегу. «Повезло» кружит рядом. «Красиво» – на выдохе, от счастья встречи. «Хорошо» – пурпурный цветок, всходящий на лужайке.
Последний сломленный миг, и он, возможно, почувствует: меня погубило что-то на дороге. Но за этим следует лечение и возврат к путанице из мыслей и слов.
Иногда Марка так захватывала ярость, что бесился он даже от необходимости лежать на кровати. Тогда врачи просили ее выйти. Помочь им, исчезнув. Она ночевала в Фэрвью, в модульном доме брата. Кормила его собаку, оплачивала его счета, ела с его тарелок, смотрела его телевизор, спала в его постели. Курила Карин только на веранде, в отсыревшем складном парусиновом кресле с надписью «Урожденный Шлютер», на промозглом мартовском ветру, чтобы к возвращению Марка гостиная не пропахла дымом. Установила себе лимит: сигарета в час. Старалась не выкуривать одним махом, а смаковала табак, закрывала глаза и прислушивалась ко всему вокруг. На рассвете и в сумерках, когда слух обострялся, она улавливала раскатистую трескотню журавлей, то и дело перебиваемую видеотренировками соседей и грохотом пятиостных фур, снующих туда-сюда по федеральной магистрали. До фильтра она доходила за семь минут, а еще через пятнадцать уже снова смотрела на часы.
Наверное, стоило обзвонить старых друзей, но она не стала. Каждый раз, выходя в город за покупками, пряталась от бывших одноклассников. Но избегать встречи не всегда получалось. Казалось, она проживает киноверсию прошлого: люди играли прежние роли, но стали намного приятнее, чем раньше. За их сочувствием пряталась жажда подробностей. Как там Марк? Сможет вернуться к нормальной жизни? Она заверяла, что он почти поправился.
Но был номер, который ее так и подмывало набрать. В дни, когда бороться с Марком становилось невозможно, она бежала из больницы, покупала два литра полюбившегося ей еще в университете пива «Галло», приезжала к Марку домой, напивалась за просмотром канала «Классика кино», а затем принималась набирать номер, просто чтобы ощутить трепет запретного предвкушения. На четвертой цифре вспоминала, что еще не умерла. Что угодно может случиться. Она бросила его, как сигареты, но забыла не сразу. Карш. Холеный, проворный, не знающий сожалений Роберт Карш, выпускник старшей школы Карни восемьдесят девятого года. Расчетливый парень, которого ей однажды пришлось вытурить из машины в глуши, и единственный, кроме Марка, кто всегда видел ее насквозь. Но стоило вспомнить его голос – манерой напоминавший то ли проповедника, то ли порнографа, – как наваждение рассеивалось, и пальцы застывали, не успев ввести последние три цифры.