Она пошла к Зине.
Уже не думая о том, что ожидает ее подругу, она сказала:
— Зина! В ножки поклонюсь — прими все на себя! Ты бездетная, безмужняя, некому о тебе плакать! Все одно отвечать-то придется! Ты ведь это все придумала! Тебе мысль об этом в голову пришла! Прими на себя…
Зина молча смотрела на нее.
Даже несчастье, обрушившееся на нее, ничего не могло сделать с ее красотой, даже угроза, нависшая над ней, ничего не изменила в этом лице, ничего не сделала с этим телом. Правда, темные круги легли вокруг ее прекрасных глаз, но они, эти отметины, лишь ярче сделали их блеск, лишь оттенили эти глаза. Она по-прежнему была тщательно одета, причесана и аккуратна, все на ней было выглажено и чистенькое, не в пример Фросе, которая так сразу и махнула рукой на свою жизнь и которой не хотелось теперь и причесаться-то.
— В ножки поклонюсь! — повторила Фрося, понимая, что это ненужные слова, но желая обозначить для Зины всю силу своей возможной благодарности.
Зина усмехнулась.
— Мне кланяться не надо! — сказала она. — Я и виновата. А ты в этом деле просто…
— Жертва! — живенько подсказала Фрося.
— Умойся поди! — молвила Зина, не обратив внимания на Фросину подсказку. — Приведи себя в порядок. На тебя смотреть страшно. Нельзя же так! Надо иметь мужество… Ну, следствие, ну, суд, а все-таки…
— Ты скажи им, что я не хотела, Зиночка, что я тебя останавливала. Может, какое ни на есть снисхождение будет…
— Может, и будет! — опять усмехнулась Зина.
Ох, как Фросе хотелось отлаять Зину по-настоящему, в голос — за эти усмешки, в которых Фросе чудилось превосходство Зины и сейчас, отлаять так, чтобы отлились ей все Фросины слезы и страхи — и тогда, и сейчас! Но она, заручившись молчаливым согласием подруги выгораживать, не хотела сейчас раздражать ее. Ладно, со злобой подумала она, пусть усмехается. В тюрьме или в лагере кровавыми слезами еще наплачется, когда придется ей землю рыть, камень бить, сквозь вечную мерзлоту пробиваться на Колыме! Пусть пока усмехается…
А Зина усмехалась вовсе не потому, что ее забавляла или ей была жалка Фрося. Она вспоминала свой разговор с Марченко, происшедший накануне.
…Он впервые явился к ней в гражданском платье — в осеннем пальто хорошего покроя, темно-сером костюме из дорогой ткани, в башмаках на каучуковой подошве, с портфелем из крокодиловой кожи, с замками, замочками, замочечками, с молниями, с кашеткой для визитной карточки, с ремнями, как на чемодане кругосветного путешественника. Он раскланялся, не выпуская из рук портфеля — родного брата подаренного Воробьеву, не приметив ни ее озабоченности, ни грусти, искренне наслаждаясь впечатлением, которое он производил своим видом на Зину, как бы ни была она удручена грозой, сбиравшейся над ее бедной головой.
— Имею честь представиться! — сказал он. — Марченко, директор треста предприятий общественного питания…
Он был до того переполнен сознанием собственной значительности и важен, что Зина не отказала себе в удовольствии сбить его с ног. Она сделала такой же поклон в его сторону и, следя за выражением его лица, сказала:
— Имею честь представиться: Быкова Зинаида Петровна, обвиняемая по делу о расхищении социалистической собственности!
Лицо Марченко, полное, веселое, лоснящееся лицо самоуверенного, сытого, самодовольного человека, мигом посерело, точно его смыли, как смывают изображение на фотографии раствором красной кровяной соли. Он хрипло сказал:
— Брось шутки шутить, знаешь…
— Я не шучу, Марченко! Это именно так. И скоро вы сможете присутствовать на суде, где прокурор скажет: «Пока защитники Родины, не щадя своей жизни, дрались с озверелым врагом за свободу и независимость нашей державы, отдельные люди в это время устраивали свои личные дела в тылу, присосавшись к телу народа, как болотные пиявки!» Он не будет говорить о сертификатах, Марченко. Он будет говорить о патриотизме, о долге, о чувствах, о доверии, о людях, отдавших жизнь за нас с вами, Марченко…