Выбрать главу

— Я с вами! — живо сказал Генка.

— Два раза! — сказала Прошина насмешливо, и Генка перевел это сразу на свой язык — фигушка с маслом! Он затуманился, а Прошина добавила. — Со встречным отправим назад…

— Не-е! — протянул Генка, соображая, не улизнуть ли ему на берег под покровом ночи, как пишут в толстых романах.

— Приказ капитана! — сказала Прошина и пожала плечами, из чего следовало, что она и не против бы нахождения на борту теплохода Генки — может быть, даже он и стал бы ей нужен! — но…

«Ни чик!» — подумал Генка. Только бы дождаться темноты.

А вокруг было доброе утро.

Расстилались воды широкой реки, которая стремительно несла свои воды в Амур. Покатые берега ее были покрыты чуть пожелтевшей травою. Всюду, куда простирался взгляд, лежали возделанные поля, уже засеянные озимыми, кое-где щетинилась стерня. Далеко слева синели какие-то горы. Ночной холодок сменился ласковым солнечным теплом. На небе не было ни одного облачка. Кое-где на берегу лежали, перевернутые вверх дном, корытообразные лодки.

Левый берег повышался заметно, и впереди к самой воде подступал высокий отрог, словно огромный каравай подового хлеба. На безлесной его вершине вонзался в небо высоченный столб электрической передачи высокого напряжения, а от ажурных его ферм простой и прочной конструкции на этот берег шли провода. Пролет от столба на горе до столба в низине был неимоверно велик — километра три. Провода эти гудели, точно пели, от напора воздуха в этой вышине. И когда их нити проходили над теплоходом, плывя назад, Генка испугался — а ну как упадут эти провода на палубу, тогда — пиши пропало! Сгорит все синим огнем!

Генка глазел и глазел на все, уже тупея от этого беспрерывного мелькания в глазах. Лучились на солнце мелкие крутые волны Сунгари, заставляя щурить глаза. Тянулись и тянулись берега, с золотящимся приплеском, пламенели на солнце крепостные стены деревень, сверкали лемеха, точно зеркала, когда пахарь выворачивал соху. Мелькали синие фигурки. Мелькали розовые, красные, желтые цветы в их руках. Генку стал одолевать сон от этого праздника. И вдруг над ним раздался гром, и праздник сразу же прекратился. Этот гром изрек страшные слова:

— А почему заяц на борту ничем не занят? Каждый должен отработать свой проезд! А ну, на камбуз его, картошку чистить!

Это сказал капитан. А слова капитана — приказ.

И Генка оказался в камбузе. Конечно, здесь было тепло, конечно, здесь витали в воздухе аппетитные запахи, конечно, здесь на плите шипело, шкварчало, жарилось, парилось, пузырилось, выходило из себя, испускало запахи и пар, синело и трещало, стреляло жиром, переворачивалось с боку на бок, кипело и томилось — далеко не самое плохое на свете! Но — праздник кончился…

Картошка, которая оказалась в руках у Генки, была такой же картошкой, какую видел Генка дома, — неровная, со следами земли на шершавых боках, с тугой кожицей, с белым влажным мясом. Генка вздохнул и взялся за нож. Толстые очистки посыпались из-под ножа. Толстый кок с распаренным лицом, в белом колпаке, в фартуке, уже захватанном пальцами, с длинным ножом и металлическим отбоем на ремешках у пояса, посмотрел на Генку. Он постучал шумовкой по краю какой-то кастрюли, порождавшей монбланы пара, и, выглядывая из его облаков, как со снежных вершин, голосом Зевса-громовержца сказал:

— Вот это называется так — переводить добро на дерьмо!

Он подошел к Генке, презрительно сморщившись, взял из его рук нож и картофель, приспособился, и вдруг с Генкиной картошки стала скатываться тоненькая чуть не прозрачная, кожурка.

— Так держать! — сказал кок голосом капитана.

Генка только вздохнул.

В камбузе был открыт иллюминатор. В ярком кружочке его мимо теплохода все плыли и плыли берега Сунгари. И то и дело появлялись в этом кружочке люди в синем с цветами. Праздник продолжался, но волей вышних сил Генка был исторгнут из этого праздника и ввергнут в самую преисподнюю, где его, как грешника на сковороде, с одной стороны припекало солнце, с другой — поджаривал огонь из раскрытой дверцы камбуза. А что делать?..

5

Худая слава, говорят, по свету бежит, а добрая на печи лежит.

Куда ни приходила Фрося наниматься, с ней разговаривали по-хорошему, пока не узнавали, что она была уволена из сберегательной кассы. А как доходило до этого, все места оказывались занятыми. Ей все было ясно — люди не хотели иметь дело с человеком, осужденным за подлог. Она злилась, но, если бы ей самой пришлось нанимать кого-то, будь она сама начальником, она тоже была бы осторожной. А помимо этого, из армии увольнялись люди — сотни тысяч! — о них была особая забота, и им всюду оказывали предпочтение перед опороченной Фросей.