Выбрать главу

— И опять ты, Лукич, не о том. Я о красках твоих говорю, а не о дури. Ты же целыми днями напролет с красками. Так ведь и их так можно нанюхаться, что та же дурь баловством детским покажется. Особенно, говорят, китайские краски…

— Ты же знаешь, я на своих красках работаю и растирать их никому не доверяю.

— Знать-то я знаю, но ведь сам говоришь, видение было. А оно, видение…

И замолчал надолго, видимо пытаясь понять, как это может совершенно трезвому, здоровому мужику, который в один присест в состоянии осилить бутылку водки, а потом долго вести умные разговоры, привидеться подобное. Единственно понятным было то, что на трезвую голову подобную загадку не разгадать, и теперь уже он потянулся рукой за бутылкой.

На этот раз выпили молча, не чокаясь, и только после того, как зажевали все той же селедочкой с лучком, Овечкин спросил, кивнув на окно:

— Может, это из-за грозы? Сполохи-то вон какие были. Молния резанула на полнеба, окно высветилось, а ты в это время о Спасе думал или еще о чем-нибудь божественном. Вот оно и закоротило в мозгах.

Ушаков отрицательно качнул головой.

— Нет, не то.

— А чего ж тогда?

— Знал бы, не спрашивал.

Гробовое молчание и наконец:

— А если это кто-нибудь над тобой подшутить захотел? Или поиздеваться?

И снова Ушаков отрицательно качнул головой.

— Нет! Я уже думал об этом. Да и не иконка это была, а именно «Спас». Рублевский «Спас»! Окровавленный и словно застывший промеж створок. Такое, Тихон, привидеться не может.

— Так что же тогда это было, если не глюки?

Ушаков подавленно молчал, страшась даже самому себе признаться в правомерности брошенных сельским участковым слов. Да еще оттого молчал, что подобное явление было однажды и его отцу, Луке Ушакову. Но то явление случилось только единожды почти восемьдесят лет назад, к тому же у того «Спаса» не было кровяных потеков по лику. И чтобы подобное явление повторилось десятилетия спустя… В подобное невозможно было поверить, и все-таки ЭТО было!

То явление «Спаса» отец описал в своих воспоминаниях, которые никому никогда не давал читать, опасаясь того, что время подобных откровений еще не наступило. И только однажды рассказал о том своем видении Ефрему. Будто боялся нарушить какой-то негласный договор между ним и духом преподобного Андрея Рублева, который словно поселился после этого в его иконописной мастерской на Арбате, помогая отцу писать иконы.

Когда грохочущий ливень перестал барабанить по крыше и о прошедшей грозе только напоминали всплески зарниц, Ушаков проводил Овечкина до калитки и вернулся в дом, с опаской покосившись на окно.

На столе между тем надрывался телефон, и Ушаков нехотя поднял трубку.

— Ефрем? Заснул, что ли? Вроде бы как рановато.

Этот насыщенный баритон, вальяжно-снисходительный и в то же время по-хозяйски повелительный, Ушаков мог бы признать из сотни других голосов, оттого и произнес с хрипотцой в голосе, будто в глотке засел ледяной комок:

— Заспал малость. Работы невпроворот. Встаю ни свет, ни заря.

— Это хорошо, что работы невпроворот, — снисходительным смешком отозвалась телефонная трубка, — сейчас все на обратное жалуются. — И тут же: — А с голосом-то что случилось? Не узнать.

— Да ничего особенного, видать, горло прихватило. Молочком холодным побаловался.

— Молочком… — все также снисходительно буркнул баритон. И тут же настороженно: — Может случилось что? А тут я со своим звонком.

— Да нет, все нормально, — пробурчал Ефрем.

— Тогда рад за тебя. И вот что еще… навестить тебя хочу, в ближайшие дни. Не против, надеюсь?

Мысленно выругавшись и невольно покосившись на темный провал окна, Ефрем хотел было сказать, что незваный гость хуже татарина, однако сдержался и только пробурчал, откашлявшись:

— Что-нибудь срочное?

— Весьма.

— Еще один заказ?

— И это тоже. Но главное…

— Ты все о том же? — повысил голос Ушаков.

— Да ты особо-то не кипятись, Ефремушка, не кипятись. Себе же в убыток будет.

— Что, надумал пугать?

— Окстись, Ефрем! Когда это я тебя запугивал? Просто поговорить хотел. Можно сказать, по-родственному…

Часть ІІ

Глава 11

Жесткая лагерная шконка — это всегда дискомфорт. Однако плохо вдвойне, если родители нарекли тебя именем Зиновий — Зиновий Давыдович Пенкин (Зяма), когда тебе уже под шестьдесят и ты не держал в руках ничего тяжелее шариковой ручки, коньячного бокала, да еще, пожалуй, прекрасных женских ног, в сладостной неге которых можно было забыть все на свете.