Выбрать главу

…В палату вошла молоденькая медсестра. Заставив «больного» перевернуться на живот, сотворила в задницу обезболивающий укол, и когда Семен остался один, он вновь погрузился в рукописные воспоминания Луки Михеича Ушакова, в которых он, как истинный иконописец и реставратор, пытался передать даже малейшие нюансы далеких тридцатых годов…

Старый, старый Арбат, небольшой, в один этаж особнячок, разделенный печью с изразцами на две половины. В просторной светлой комнате с окнами в уютный, заросший кустистой сиренью дворик, великое множество заготовок, уже начатых работ и готовых икон. Непередаваемый запах красок да массивная мраморная плита, на которой приставленный к иконописцу сотрудник ОГПУ, такой же молодой, как и Лука, растирает отшлифованным камнем зеленый минерал для будущей краски.

Привычная картина ставших привычными будней, которые время от времени нарушались приездом высокопоставленного сотрудника ОГПУ, который, судя по всему, неплохо разбирался в иконописи. Он придирчиво осматривал уже законченные Лукой иконы и, приказав вытянувшемуся по стойке «Смирно!» Петру загружать иконы в машину, оставлял Луке список икон, которые надо было сработать к следующему его приезду. В большинстве случаев это были иконы Новгородской школы XII–XV веков: образ Архангела Гавриила, «Устюжское Благовещение», «Чудо от иконы Знамение», «Чудо Георгия о змие», «Покров Богоматери», «Флор и Лавр», «О Тебе радуется», «Святой Георгий», «Иоанн, Георгий и Власий». Чуток скромнее — Симон Ушаков, в списке которого преобладал его знаменитый «Спас Нерукотворный». Как вдруг…

Доверенное лицо Ягоды загрузил сработанные Лукой иконы и достал из портфеля вырезанный из какого-то журнала снимок иконы Андрея Рублева «Спас Вседержитель». Выложил картинку на стол и, разгладив ее ребром ладони, произнес не терпящим возражений тоном:

«Надеюсь, тебе известно, что это?»

Чувствуя какой-то подвох, Лука невразумительно пожал плечами.

«Вроде бы как «Спас» Рублева».

«Значит, известно, и не надо объяснять, кто это да что это. А посему ставлю задачу. Сработать эту икону так, чтобы ни одна собака не усомнилась в том, что это работа самого Рублева. Надеюсь, всё понятно?»

Почти онемевший Лука смотрел на лежавший перед ним листок с изображением Рублевского «Спаса». Наконец он все-таки нашел в себе силы оторвать взгляд от картинки и едва слышно произнести:

«Но ведь я… Это же Рублев! А я… я никогда не писал Рублева!».

И замолчал, почувствовав на себе прожигающий взгляд.

«Не писал… я тоже только в тридцать лет стал контру отлавливать да к стенке ставить. Короче, так! Это приказ. За саботаж — расстрел».

Развернулся — и растворился в темноте, хлопнув дверью.

Расстрел… Это страшное, обагренное кровью слово, которое, казалось, уже пропитало насквозь всю Россию, словно зависло в могильной тишине иконописной мастерской, и как только за окном послышался рокот отъезжающей машины, Петро бросился к Луке:

«Да ты … ты чего, дурья твоя голова!? Тебя ж в расход пустят, если к сроку эту иконку не намалюешь! Ты… ты понимаешь это?!» — уже почти кричал он, зная суровый нрав своего начальства и понимая, что вместе с Лукой в расход пустят и его самого, как не оправдавшего надежды товарища Ягоды и провалившего задание государственной важности.

«Замолчи!» — выдавил из себя Лука и уже совершенно обессиленный опустился табуретку.

Видимо сообразив, что его поднадзорный, с которым он успел даже сдружиться за прошедший год, действительно находится в отчаянном состоянии, Петро тронул его за плечо. Теперь в его голосе оставалась только мольба да еще, пожалуй, страх за свою собственную жизнь:

«Ты чего, Лука? Чего скис-то? Ведь такие иконы творишь, а тут…»

И он скривился на журнальную вырезку, лежавшую на столе.

«Это Рублев!» — едва слышно прошептал Лука, сглотнув подступивший к горлу комок.

«Да хоть бы хрен собачий! — не выдержал Петро, с грохотом опрокидывая стул. — Надо будет, и Рублева своего намалюешь!»

Однако на Лубянке, судя по всему, думали совершенно иначе, и когда Ягода доложил Сталину о сомнениях Луки Ушакова и тут же выдвинул предложение заменить удинского иконописца еще кем-нибудь, более покладистым и более способным к подобного рода вещам, Сталин только смерил его многообещающим взглядом из-под прищуренных век, и когда Генрих Григорьевич понял свой промах, задушевным голосом произнес: