Открыл глаза.
Темнота. Потолок не виден, стены не видны, — лампу потушил, шторы задёрнуты, луны нет. Только полоска под дверью — тусклая, от коридорной лампы. И в этой полоске — ничего. Пол, порог, щель.
Кто-то стоял в комнате.
Он не видел и не слышал. Знал. Так знаешь, что за тобой наблюдают, — кожей, затылком, тем местом между лопаток, которое сводит без причины. Кто-то стоял у кровати, справа, в темноте, в двух шагах, и молчал, и не двигался, и Николай лежал на спине и смотрел в потолок, которого не было видно, и слушал, как тикают часы.
Правая рука — медленно, по одеялу, по простыне — нашла тумбочку. Дерево, лампа, стакан. Наган. Рукоять — холодная, гладкая. Пальцы обхватили.
Встал.
Одним движением — ноги на пол, наган перед собой, — и стоял в темноте, босой, в нижней рубахе, и ствол смотрел туда, где кто-то был.
Тишина.
Левой рукой — лампу. Спичка не зажигалась, вторая — зажглась. Фитиль занялся, свет пополз по стенам — жёлтый, тёплый, живой.
Комната. Кровать, шкаф, стол, портьера у окна. Стул. Икона на стене — Николай Чудотворец, серебряный оклад, тёмный лик. Никого.
Наган в руке. Комната пуста.
Проверил. Шкаф — открыл, отодвинул шинель, мундир, — пусто. За портьерой — окно, мокрый двор, фонарь. Под кроватью — пол, пыль, тапочки.
Никого.
Выпрямился. Стоял посреди комнаты с наганом, босой, и лампа горела, и тени лежали неподвижно, и часы тикали, и всё было на месте, и никого не было, и он это знал, и всё равно — знал, что кто-то стоял.
Положил наган на тумбочку. Лёг. Лампу не потушил.
Утром — умылся, надел форму, вышел. Открыл дневник. Дописал вчерашнее, аккуратно, тем же наклоном:
Спал хорошо.
Глава 3. Тишина
Глава 3. Тишина
26 октября 1916 года. Юго-Западный фронт.
В Ольховку он не вернулся.
После вспышки — той, без цвета, от которой загустел воздух и захотелось закрыть глаза, — Корнилов простоял на крыльце долго. Крест в кармане — ледяной. Тридцать лет тёплый, а теперь ледяной. Зашёл. Лёг. Не заснул. Через час поднялся, разбудил Прохора, велел седлать. Ехали в темноте — полем, подлеском, мимо разбитого сарая. Прохор не спрашивал. На позицию третьего полка добрались к рассвету. Ильин выделил блиндаж — офицерский, пустой после Старкова. Корнилов лёг не раздеваясь.
Ему снился плен.
Лагерь под Кёсегом, бараки, колючая проволока, запах варёной репы и мокрого камня. Всё как было — двор, плац, часовой на вышке, — и он шёл вдоль забора, как ходил каждый день четыре месяца, считая шаги, запоминая расстояния, примеряя маршрут побега. Семнадцать шагов до угла. Двадцать два — до уборной. Сорок — до дыры в проволоке, которую заделали, но плохо.
Потом забор кончился. Не обрывался — просто дальше его не было, и вместо австрийского леса за проволокой стояло поле, русское, чернозёмное, с перелеском на горизонте, и он знал это поле — видел в бинокль со своих позиций, ничейная полоса, — и на поле стояли люди. Далеко, у перелеска, маленькие, неподвижные. Стояли и смотрели в его сторону. Много.
Он не мог разглядеть лиц. Хотел — и не мог, потому что лиц не было, — и от этого по спине прошло то, чему нет слова, не страх — тяжелее страха, глубже, как будто земля под ногами стала тоньше.
Проснулся. Блиндаж, нары, Прохор храпит. Тёмно. Капля из щели — ровно, медленно. Всё на месте.
Корнилов лежал, смотрел в потолок. Сон уходил, мутнел, рассыпался. Через минуту он уже не помнил лиц — не мог вспомнить, были ли лица. Помнил поле. И помнил: стояли. И смотрели.
Встал. Умылся из жестяного таза — вода холодная, с ржавчиной. Побрился, порезался — лезвие так и не наточили, уезжали ночью, не до бритвы. Кровь на щеке, тёмная капля, вытер полотенцем, полотенце пахло сыростью и чужим мылом. Оделся. Тронул крест в кармане — холодный, вторые сутки.
Вышел. Облака низкие, видимость — саженей двести, свет тусклый. Вчера в Ольховке было солнце. Сегодня — будто другая страна.
Воронов приехал из Ольховки к восьми — с пакетом от Романовского. Сводка за ночь: по всему участку корпуса — от Стыри до болота, двадцать вёрст — ни одного выстрела с полуночи. Обе дивизии. На участке четвёртого полка, куда вчера ездил, — тоже ничего. Разведка перехватила за ночь одну передачу. Одну — вместо двенадцати. Романовский приписал внизу, от руки: Л.Г., прошу вернуться. Рапорты ждут.
Корнилов перечитал сводку. Вчера — два снятых немецких полка по данным Каледина. Пустеющий эфир. Телеграмма из штаба фронта: «НЕВЫЯСН.» Сегодня — ни одного выстрела по всему корпусу. Если перегруппировка — артиллерия бы осталась, прикрывала отход. Но артиллерия тоже молчит. Если засада — дали бы нормальную активность, чтобы не насторожить. Но они не прячутся. Они просто — замолчали. Как будто им стало не до нас.