Те же слова, что два дня назад. Слово в слово. «Помолюсь за вас.» И поклон тот же — глубокий, церковный. И крест качнулся на груди. И Феофан пошёл к двери — ровно, тяжело, ряса по полу.
У двери не остановился. Не обернулся. Не попросил «подождать с исполнением». Вышел. Дверь закрылась — мягко, как всегда.
Николай сидел. Руки на столе — там, где лежали весь разговор. Не шевелился.
Кабинет был тот же: бумаги, чернильница, пепельница с окурком, папка с подписями. За окном темнело — январь, четвёртый час, а уже темнело, и снег шёл, и небо из спокойного стало тяжёлым, и свет в кабинете потускнел, и лампу надо бы зажечь, но не зажёг. Сидел в полутьме.
Отказал — впервые за два месяца, Феофану, в лицо, вслух. Слово, которое стоило сказать в ноябре, когда первый циркуляр лёг на стол. В декабре — когда пришёл рапорт о церковных судах. Неделю назад — когда Феофан просил «подождать с исполнением». Каждый раз — не сказал. Сегодня — сказал.
И от этого не стало легче. Не сразу.
Взгляд упал на ящик стола — нижний, левый, тот, куда складывал рапорты, которые не требовали ответа. Или требовали — но он не отвечал. Руки открыли сами, раньше мысли. Папки, конверты, обрезки телеграфных лент. Под ними — лист, мятый, карандашом, на обороте снабженческой ведомости. Корниловский почерк — мелкий, чёткий, рапортный.
Доставал его в ноябре. Прочитал, нахмурился, убрал. Рапорт утверждал, что мусульманская молитва оказывает защитное воздействие, аналогичное православной. Мулла при татарской полуроте. Радиус — сопоставим. Корнилов просил разрешения на эксперимент: совместное использование. Феофан в тот же день — мягко, не настаивая: «Ваше Величество, суеверия инородцев — не предмет для рапорта». И Николай убрал в ящик.
Сейчас перечитал. Медленно, от первой строки до последней.
«...давление на участке муллы — ниже. Температура стен выше на ощупь. Градиент: 10 шагов от тёплого к холодному. Эффект аналогичен участку полкового священника...»
Аналогичен. Не православная молитва. Не церковная. Татарин на коврике с чётками — и то же самое.
Положил рапорт на стол. Не убрал в ящик — положил на стол, рядом с папкой, лицом вверх.
Вспомнил другое. Мост под Болградом, дышащий настил, пар из щелей. Трое шли: он сам, Мордвинов в штабных ботинках, Демьянов с винтовкой на плече. Никто не молился. Мордвинов шёл, потому что при императоре — два года, не обсуждается. Демьянов — против приказа, потому что «не могу вас одних». И он сам — потому что если император не едет туда, где хуже всего, то он подпись на бумаге, а не царь.
Мост держал. Трое прошли — и мост держал. Без священника, без иконы, без циркуляра Синода.
Николай сидел в полутьме и смотрел на рапорт.
Мулла. Демьянов. Мордвинов босиком по грязи. Распутин, который не священник и не монах. Точки, которые не ложились в систему Феофана. Точки, которые ложились — в другую.
Не додумал. Но и не убрал рапорт в ящик.
Давление за порогом не ушло с Феофаном. Придвинулось.
Закурил. Папироса — сколько за день, не считал. Дым шёл в полутьму, к потолку, и кабинет был холоднее, чем утром, и крест на шее — прохладный, и руки не дрожали, но только потому, что были заняты: папироса, спичка, пепельница. Если бы лежали на столе — может быть.
За окном — темно. Снег. Фонарь во дворе качался от ветра, и тень от столба двигалась по потолку, и это было — нормально, зимнее, обыкновенное. Не то. Николай смотрел на тень и ждал — сам не знал чего.
Из-за стены — шаги. Тяжёлые, неровные, от пятки.
И с ними — то, от чего давление отступило на полшага. Не ушло. Но отступило.
Не позвал. Распутин пришёл сам.
Глава 19. За проволоку
Глава 19. За проволоку
Январь 1917 года. Юго-Западный фронт.
Добровольцев нашлось девять.
Корнилов отбирал в блиндаже, при свече, одного за другим — как в ноябре, когда посылал Ефимова, Сальникова, Дьякова — того, от которого осталась голова в пирамидке. Фамилия, срок службы, ранения. Кошмары — какие, как часто. Крест носишь? Покажи. Спишь? Два часа подряд — годен. Четыре — роскошь. Ни одного — не годен, хоть трижды доброволец.
Панина отсеял: шестые сутки без сна, смотрел мимо, в стенку, и на вопрос «фамилия» ответил не сразу — пожевал воздух, как жуют хлебную корку, которой нет. Дорохова — тоже: руки ходили мелкой дрожью, и не от холода, от того внутреннего, которое не лечится ни махоркой, ни спиртом. Лисенкова — третьим: годен, кадровый, стрелок, но двое детей и жена в Туле, и когда Корнилов сказал «нет» — Лисенков выдохнул с таким облегчением, что стыдно стало обоим. Корнилов кивнул. Лисенков ушёл, и шаги по настилу были быстрые — торопился, пока не передумали.