Мордвинов ходил по дышащему мосту под Болградом — без приказа, в штабных ботинках, по настилу, который дышал под ногами. Не из тех, кто боится ехать.
Может — не за себя.
— Надо, Анатолий Александрович.
Тишина. Долгая, на три версты. Мордвинов кивнул — не сразу, медленно, как человек, который знал ответ до того, как спросил.
Просёлок кончился. Автомобиль вышел из берёзовой рощи на открытое место — поле, плоское, белое, без единого следа. На горизонте — крыши. Колокольня — кривая, накренённая, будто кто-то толкнул и она не упала, а замерла на полпути.
Белыничи.
Кегресс остановил у околицы.
Не сам — дорога кончилась. Колея, которая шла от тракта через поле, обрывалась у первых домов, засыпанная снегом, нетронутая, без единого следа. Ни санного, ни пешего. Месяц — никто не входил и не выходил. Кегресс заглушил мотор, и тишина навалилась сразу, плотная, ватная, — ни ветра, ни птицы, ни собачьего лая. Январское поле вокруг лежало белое, ровное, и деревья на краю стояли неподвижно, и дым не шёл ни из одной трубы.
Николай вышел первым. Снег хрустнул под сапогом — громко, как выстрел в пустой комнате. Морозный воздух ударил в лицо, и с ним — запах. Не зимний, не дровяной, не навозный, какой бывает в деревнях. Земляной. Подвальный. Тот, который Николай знал по Румынскому, по мосту, по ночам в Ставке, когда просыпался и не хотел зажигать лампу. Здесь он стоял открыто, густо, не прятался за стенами и не просачивался по ночам, а просто был — как стоит воздух над болотом.
Мордвинов вышел следом. Побледнел — сразу, на первом вдохе, и рука нашла воротник шинели и подтянула к подбородку, и глаза сузились. Кегресс остался в автомобиле. Сидел за рулём, не шевелился, смотрел вперёд, на городок, и руки на руле побелели.
— Идёмте, — Николай сказал. Не обернулся.
Пошли по улице. Снег по колено — нечищеный, сугробы по пояс у стен. Дома стояли — не все. Второй справа — провал: стены ушли внутрь, крыша лежала на земле, как шляпа, которую сняли и положили. Не развалины — сложенный дом, аккуратно, без насилия. Снег засыпал провал, но контуры были ясные: здесь была стена, здесь — окно, здесь — порог, который кто-то переступал каждый день. Ещё один провал — через три дома. Ещё — дальше. Между провалами — целые дома, закрытые, заколоченные, с тёмными окнами. Ставни на одном не были заколочены — открыты, и за стеклом стояла темнота, и занавеска висела — белая, кружевная, — и не шевелилась.
Крест под мундиром стал холоднее. Не прохладный — холодный, как монета, забытая на подоконнике в мороз. Николай не тронул его. Шёл.
Площадь. Колодец — в центре, с ведром на цепи, и цепь обледенела, и ведро стояло на срубе, полное снега. Хоругвь лежала на земле, у колодца, — ткань вмёрзла в лёд, затоптана, и золото проступало из-под грязного снега, и лик Богородицы смотрел в серое небо открытыми глазами. Рядом — иконка, маленькая, тёмная, ликом вниз.
Николай остановился.
Над площадью висели люди.
Не сразу поднял глаза. Шёл и смотрел под ноги — на снег, на провалы, на ступени, — и глаза были внизу, и что-то заставило поднять, не звук, не движение, а тень на снегу, которой неоткуда было взяться, потому что солнца не было, и тень лежала длинная, неподвижная, и Николай посмотрел вверх.
Ноги остановились раньше, чем голова поняла. Перчатка нашла грудь — нашла крест через шинель, через мундир — и сжала, и металл жёг холодом сквозь перчатку, и пальцы не разжались. Стоял. Дышал. Пар изо рта шёл вверх, к ним, и растворялся.
В рапорте было: «двенадцать тел, предположительно — жители, висят в воздухе без видимой опоры, на высоте полутора-двух саженей». Двенадцать тел. Тел. Слово, которое умещается в строку рапорта, между «предположительно» и «висят», слово, которое можно прочитать за столом, закурить, отложить. Тел.
Не тела. Люди.
Двенадцать — считал, потому что считать было привычнее, чем смотреть, дневниковая привычка: факт, цифра, запись, перо на бумагу, промокнуть, закрыть. Двенадцать. Над площадью, над провалами, над колодцем, над крышами целых домов — на разной высоте, в полутора-двух саженях от земли, неподвижно. Руки раскинуты в стороны. Ладони вверх. Снег лежал на ладонях, на плечах, на волосах — толстый, месячный, и от снега они были белые, как фигуры, которые лепят дети зимой из того, что налипло. Только дети лепят на земле.
Мужчина — над забором, крупный, широкоплечий, рубаха задралась и обледенела, живот открыт и бел. Женщина — над площадью, платок сбился на плечо, волосы схвачены инеем в жёсткие пряди, и руки раскинуты были шире прочих, как будто обнимала. Старик — над колодцем, в тулупе, рот открыт, борода заледенела в сосульки. Палка лежала внизу, прямо под ним, — упала из руки и осталась лежать. Николай отвёл глаза.