Не оборвалось.
Рапорт Корнилова. Мятый лист, карандашом, на обороте снабженческой ведомости. «Давление на участке муллы — ниже. Температура стен выше на ощупь. Эффект аналогичен участку полкового священника.» Аналогичен. Татарин на коврике с чётками — и то же самое. Рапорт, который два месяца лежал в ящике. Который вчера — положил на стол.
Мост под Болградом. Настил дышал, пар из щелей, доски прогибались. Трое шли — он, Мордвинов, Демьянов. Ни один не молился. Демьянов — «не могу вас одних, вашбродие». Мост держал. Без священника, без иконы, без циркуляра. Держал.
Распутин. Ни сана, ни послушания, ни канонического основания. Мужик в поддёвке, с запахом овчины. Вошёл — и давление отступило. «Хорошо», — сказал трижды. И от «хорошо» — отступило.
Мулла работает. Мост держится без молитвы. Распутин греет без рясы. Солдаты стоят без веры — и стоят.
Там, где вместе, — тоньше. Где мулла рядом с Василием — давление ниже. Где Демьянов идёт рядом с императором — мост держит. Где Распутин сидит в кабинете — кошмар отступает.
Там, где разделили, — вот это. Тела над площадью. Разбитая синагога. Содранные вывески. Мальчишка с тетрадкой, который решает, кого впустить в церковь, а кого нет.
Каждое разделение — дверь. Каждый циркуляр «только православные» — щель, через которую ползёт.
А началось — не с указа. Раньше. Четыре года народы резали друг друга — немцы русских, русские немцев, французы, турки, все — всех. Сколько погибло? Сколько душ загублено? И от этого — началось. Может — от этого. Может, небо стало серым не случайно, и то, что хлынуло, хлынуло туда, где резали дольше всего. А потом мы продолжили. Внутри. Свои от чужих, православные от прочих, верующие от неверующих. Распутин видел: в церкви побежали не к Богу — от страха. Страх требовал виноватых, списков, порядка. Церковь дала — потому что умела. Он позволил — потому что работало. И то, от чего бежали, вошло не через фронт. Через тыл. Через циркуляры и справки и слово мелом на ставне.
И в затылке — когда стало легче? Зубы — когда перестали ныть? Не заметил. Мысль шла — ровная, дневниковая, факт за фактом, как пишешь в тетрадь: число, погода, что подписал, — и где-то между мостом и муллой тяжесть просела, как вода уходит из ванны: не видно, но уровень ниже.
Николай сидел на полу, на битом стекле, в шинели, с лошадкой в руке, и мысль дошла до конца.
Открыть мечети. Открыть синагоги. Отменить перераспределение. Остановить церковные суды. Не потому что добрый. Не потому что справедливый. Потому что мулла работает. Потому что мост держит. Потому что эти двенадцать — русские и нерусские, с крестами и без крестов — висят одинаково, и тому, что их подняло, нет дела до веры.
Не план. Направление. Первый шаг — а за ним Феофан, Синод, Александра, генералы. Машина, которую сам построил. Которая не послушается. Но шаг — ясный.
Лошадка в руке. Холодное дерево, затёртые бока, сломанное ухо. Кто-то вырезал её ножом — вечерами, при лампе, стружка на пол, — для ребёнка, который рисовал солнце на стене.
Встал.
Колени хрустнули — когда опустился на них, не помнил. Стекло впилось в шинель, оставило мелкие следы на ткани. Лошадку положил на матрас, рядом с тем местом, где стояла кровать. Туда, где ребёнок мог бы найти.
Вышел на улицу. Свет не изменился — тот же ровный, без направления, без тени. Сколько просидел внутри — не знал. Может, минуту. Может, час. Папиросы в кармане, но не закурил.
На площади — тела. Те же, в тех же позах, на той же высоте. Старик над колодцем. Мужчина над забором. Женщина — руки раскинуты, как будто обнимала.
Мальчик у церковного двора.
Николай шёл через площадь и смотрел вверх. Не отворачивался — смотрел, как смотрят на то, что обязан видеть: прямо, открыто, не щурясь. Лицо то же — бледное, прямое. Руки в перчатках вдоль тела. Крест на груди — холодный. Не ледяной, как час назад. Холодный.
Мальчик — тот, что у церковного двора, ниже других, — дёрнулся.
Николай остановился. Стоял — не дышал, не моргал. Смотрел.
Висел неподвижно. Руки раскинуты. Горки на ладонях — белые, ровные. Ничего не шевелилось. Ветра не было. Не было и до того.
Показалось.
Пошёл дальше. К краю площади, к улице, по которой пришёл. Снег под сапогами — тот же скрип, глухой, ватный, единственный звук в городке. Мордвинов стоял там же, у стены. Лицо землистое, руки в карманах, плечи подняты к ушам. Увидел Николая — выпрямился, шагнул навстречу, рот открыл.
Николай покачал головой. Не сейчас.