Потом — второй. Третий. Как расходится круг по воде: один увидел, повернулся, следующий посмотрел туда же. Через полминуты — все. Тридцать человек смотрели на десять в воротах.
Тишина — не лесная, от которой хочется закрыть уши. Человеческая. Тишина людей, которые пытаются поверить в то, что видят.
Старик встал. Котелок выпал — каша в снег. Не заметил. Шагнул. Ещё шаг. Губы тряслись, подбородок ходил, глаза мокрые. Подошёл на три шага.
— Откуда? — Голос сорвался на первом слоге. Одно слово — и в нём было два месяца за проволокой, два месяца без единой вести, два месяца, в которые весь мир мог быть мёртвым. — Откуда вы? Живые есть?
— Живые, — Корнилов сказал. — Фронт держится.
Старик сел в снег. Не на чурбан — где стоял. Закрыл лицо руками. Плечи ходили. Звука не было.
У костра австриец — молодой, светловолосый — встал. Рука дёрнулась к винтовке у чурбана. Привычка: чужая шинель — стреляй. Остановилась. Посмотрел на кровь — на шинелях, на руках, на лицах. Опустил руку. Медленно, как отпускают курок.
Корнилов смотрел на австрийца, который не поднял винтовку. Его фронт, его участок — четыре месяца в таких шинелях стрелял. Их мёртвые вставали. Их двойники улыбались. А этот — живой, с простуженным носом — смотрел, как солдат на подкрепление.
Потом — шум. Все сразу: голоса, шаги, кто-то крикнул по-польски, кто-то по-немецки. К воротам шли со всех сторон — из бараков, от дальнего конца двора, из-за поленницы. Лица одинаковые: красные, обветренные, без сна. Шинели разные. Выражение — одно. Надежда, которая боялась себя.
Молодой поляк — рукав оторван, рука в тряпке — подошёл к Калмыкову. Сказал что-то по-польски. Калмыков не понял. Поляк повторил, медленно, по-русски:
— Город... есть? Варшава?
Калмыков посмотрел на Корнилова. Корнилов не ответил — не знал. Калмыков пожал плечами. Честно.
Поляк кивнул. «Не знаю» было ответом живого человека. Живых они не видели с октября.
Русский у костра — в гимнастёрке без ремня, худой, скулы обтянуты — поднялся, взял котелок. Подошёл к Громову. Протянул.
— Есть будете?
Еда — первое. Всегда первое. Громов взял. Передал Федотову. Тот обхватил котелок обеими руками — теми, что щупали живот в лесу, — поднёс к лицу. Пар, горячее, крупяное. Пил, не ел — большими глотками, каша стекала по подбородку. По скулам — мокрые полосы. Не вытирал.
Принесли ещё. Молча, без спросу — котелки из рук в руки, кто-то сунул хлеб, кто-то — кружку с кипятком, жестяную, без ручки. Корнилов взял, пальцы заныли от горячего. Пил. Вода — простая, с привкусом жести. После леса — лучшее, что пил в жизни.
— Москва стоит? — спросил русский. Тот, что дал котелок.
— Стоит, — Корнилов сказал. Насколько знал.
— А Берлин? — Негромко, от костра. Немец — молодой, с обмороженными пальцами. Месяц назад стрелял бы. Немец — в Корнилова. Сейчас стоял и спрашивал про свой город тем же голосом, каким русский спросил про Москву.
— Не знаю, — Корнилов сказал.
Немец кивнул. Сел обратно к костру, обхватил колени. Не спрашивал больше.
Немец — тот, в короткой шинели, первый из встретивших — подошёл. Молодой, может двадцать пять, может тридцать, лицо узкое, нос длинный, щетина рыжеватая. Козырнул — рефлекс, не подобострастие. Рука к виску, коротко, по-немецки.
— Leutnant Brandt, — сказал. Потом, по-русски, медленно, подбирая слова: — Лейтенант Брандт. Был... лагерь охраны. Тут. До... — показал рукой на запад, на небо, на всё.
Немец. Не австриец — шинель другая, выговор другой. Немец при австрийском лагере. Прикомандированный, связной — на Юго-Западном таких было по два-три на батальон.
— Генерал-лейтенант Корнилов, — ответил Корнилов. Тихо. По привычке, автоматически — как представляешься в штабе, как здороваешься с полковниками. Нелепо. Генерал-лейтенант, в шинели, залитой чужой кровью, с пустым наганом, на дворе бывшего лагеря для военнопленных. Нелепо — но Брандт выпрямился, и плечи его подтянулись, и что-то в лице сдвинулось.
— Герр генерал. — Голос изменился. Не подобострастие — узнавание. Старший по званию. Есть к кому обратиться. Есть кому доложить.
— Докладывайте, — Корнилов сказал. Слово — привычное, штабное, из другой жизни. Но Брандт за него схватился, как Калмыков за винтовку: потому что порядок — это опора, а опоры не было с октября.
Брандт докладывал. По-русски, медленно, путая падежи, вставляя немецкие слова, когда русских не хватало.
Лагерь. Пересыльный, для военнопленных — русских, поляков, двоих украинцев. Охрана — рота, австрийцы, тридцать человек. Когда небо стало серым, когда из-за леса полезло, — охрана и пленные оказались по одну сторону. В первую ночь потеряли забор, вышку и шестерых. Во вторую — ещё троих. К утру третьего дня старший из охраны — обер-фельдфебель, пожилой, баварец — подошёл к старшему из пленных, русскому прапорщику из Самары. Сказал одно слово. Без переводчика, жестами. «Zusammen.» Вместе.