Выбрать главу

У перевязочного горела лампа — Прохор достал. Из блиндажа доносился голос Наташи, ровный, негромкий: «Не дёргай. Сейчас.» Степанов — значит, жив. Корнилов не заходил.

На обеде — каша, хлеб, чай — Прохор сел напротив и долго молчал, и потом сказал:

— Ваше превосходительство.

— Да.

— Я бритву наточил. — Помолчал. — И кошка из блиндажа ушла. Ночью. Дверь была закрыта. Непонятно, как вылезла.

Корнилов посмотрел на него. Прохор смотрел в стол.

— Крысы тоже, — Прохор добавил. — Ефрейтор Панов говорит, ни одной с утра. По всей линии.

— Я знаю.

— Нехорошо это, ваше превосходительство.

Корнилов промолчал. Доел кашу. Пил чай — жжёный сахарин, жестяная кружка. Думал. Кошка вылезла из закрытого блиндажа. Крысы ушли. Немцы молчат. Что-то ещё — на краю памяти, не давалось.

Ворона, которая вчера сидела на расщеплённом стволе — жирная, чёрная, блестящая, — ушла. Корнилов заметил ещё днём: ствол пустой. Потом — другое: ни одной птицы за весь день. Ни вороны, ни воробья, ни далёкого крика в небе. Крысы ушли ночью. Кошка — ночью. Птицы — днём.

Немцы не ушли, но замолчали. И от этого молчания, в котором не было ни выстрела, ни ракеты, ни шороха из окопов напротив, было хуже, чем от любого обстрела.

Громов подошёл, когда Корнилов стоял у бруствера. Встал рядом, закурил. Молчал — долго, минуту, может, две. Стояли и слушали вдвоём, и было так тихо, что Корнилов слышал, как тлеет табак — тонкое шипение, еле слышное. Потом Громов сказал:

— Мне не нравится.

— Знаю.

— Когда немец стреляет — я знаю, что делать. Когда не стреляет — тоже знаю: значит, готовит. А это... — Громов затянулся, выпустил дым. — Это не подготовка. Подготовка — когда тихо, а потом стреляют. А тут тихо, и тихо, и тихо, и я жду, и ничего. И от этого «ничего»... — Не закончил. Затушил папиросу о бруствер, большим пальцем, в глину.

— Караулы?

— Удвоил с обеда.

— Хорошо.

— Не хорошо, ваше превосходительство. — Громов посмотрел на него, и в глазах было то, чего Корнилов за два дня знакомства не видел — не страх, не тревога, а непонимание. Громов, который двадцать лет служил, — смотрел так, будто впервые не знал, что делать.

Громов ушёл. Корнилов остался.

Темнело. Небо на западе — облачное, с тусклой полосой заката, рыжей и узкой. Ни вспышки. Ни звука — ни пулемёта, ни далёкого разрыва, ни голоса за поворотом. Тишина стояла по всему фронту — плотная, глухая, без фона, — и Корнилов стоял в ней, и слушал, и не слышал ничего, кроме собственного дыхания.

Крест в кармане — холодный.

Он вернулся в блиндаж. Зажёг свечу. Достал тетрадку — маленькую, которую не отправлял. Записал:

26 окт. По всему участку корпуса — ни выстрела, обе дивизии, двадцать вёрст. Эфир почти пуст — одна передача за ночь вместо двенадцати. Крысы ушли — здесь и на нескольких участках, по рапортам. Кошка — тоже. Птицы — тоже. Солдаты подавлены — не могут объяснить чем. О. Василий: «Забыл что-то важное». Ни одно штатное объяснение не подходит. Крест холодный — вторые сутки. Сон — поле, фигуры без лиц.

Закрыл тетрадку.

Воронов ждал у входа.

— Передай Романовскому: остаюсь на позиции. Рапорты — сюда.

Воронов козырнул. Не спросил — надолго ли. Ушёл — шаги по настилу, потом тишина.

Свеча горела ровно. Капля из щели — та же, что утром. Нужно видеть самому. Это не ложится в рапорт.

Лёг. Не разделся. Наган — на нарах, рядом.

Тихо. Корнилов лежал и слушал. Ждал. Не знал — чего.

Глава 4. Ожидание

Глава 4. Ожидание

26 октября 1916 года. Ставка, Могилёв.

Проснулся до шести. Лампа горела — не потушил вчера, и фитиль прогорел до конца, и стекло потемнело, и в комнате стоял запах керосиновой гари, тяжёлый, маслянистый. За окном — темно, мокро, дождь. Четвёртый день дождь.

Встал. Умылся, причесал бороду, подровнял — денщик подал ножницы и полотенце. Форма, ремень, сапоги. Посмотрел в зеркало — борода ровная, усы на месте, глаза красные. Не выспался. Бывает.

Первая папироса — у окна, пока денщик убирал лампу и проветривал. За стеклом — тот же двор, тот же булыжник в лужах, та же фигура часового у ворот. Небо обложное, низкое, темнее вчерашнего. Или показалось. Деревья за оградой чернели без листьев, и вода стекала по стволам, и фонарь у ворот горел жёлто, тускло, и дождь шёл через свет косыми полосами.

Алексеев пришёл в семь. Без карты — в руках телеграфная лента, и лицо у него было такое, какого Николай за два месяца не видел: не тревожное, не злое — пустое. Как бумага, с которой стёрли текст.