Выбрать главу

Молча — это Корнилов заметил не сразу. Шли по грязи — и ни звука. Ни чавканья сапог, ни дыхания, ни хруста. Как будто между ними и окопом — стекло.

— Ваше превосходительство, — Громов, рядом, вполголоса. — Тот, справа. Похож на Кухтина.

— Кухтин на прошлой неделе убит.

— Так точно. Снайпер. На ничейной упал — не вытащили. — Громов помолчал. — Может, ранен был. Очнулся.

Может. Бывает — лежит сутки, двое, приходит в себя, ползёт к своим. Десять объяснений, каждое из учебника.

Фигура шла. Не ползла — шла. В полный рост.

Кто-то из солдат — правее, за поворотом — крикнул: «Кухтин! Кухтин, живой?!» Голос молодой, обрадованный, дурной. Голос того, кто ещё не понял.

Фигура не ответила. Не повернула головы. Шла.

«Кухтин!»

Тишина.

— А левее, — Громов сказал тише, — Фомичёв. Мальчишка. Которого свои.

Корнилов перевёл бинокль. Левее, в дымке — невысокая, худая фигура, каска набок. Месяц на фронте. Свои застрелили по дурости. Тело не вытащили.

— Тоже очнулся? — Корнилов сказал, и сам услышал, как звучит.

Громов не ответил.

Холод пришёл сразу — не постепенно, не ветром. Как будто открыли дверь в подвал, которого не было. Температура упала на десять градусов в секунду. Изо рта пошёл пар — у Корнилова, у Громова, у прапорщика, у солдат вдоль бруствера. Октябрь, не мороз — а пар изо рта. Металл бинокля обжёг пальцы холодом. Кто-то за поворотом выдохнул: «Господи.»

Фигуры шли. Саженей тридцать. Двадцать пять. Ближе.

Фомичёв споткнулся.

Или — не споткнулся. Корнилов видел в бинокль: фигура дёрнулась, ноги подогнулись, и Фомичёв упал — лицом в грязь, плашмя, как падает мешок. На секунду Корнилов подумал: всё, лежит, отпустило.

Потом Фомичёв начал подниматься. Не так, как встают люди. Руки выгнулись назад — в локтях, в запястьях, — и ноги выгнулись назад — в коленях, в щиколотках, — и тело поднялось на четыре точки, но спиной вниз, животом вверх, голова свешивалась между плеч, и лицо — мальчишеское, с веснушками — смотрело в небо, и рот был открыт, и из рта не шёл звук.

Корнилов держал бинокль и не мог опустить.

Фомичёв пополз. Быстро. Руки и ноги мелькали, вывернутые, и грязь летела из-под пальцев, и оно неслось к окопу — втрое, вчетверо быстрее, чем шло.

Выстрел. Без приказа — кто-то не выдержал. Потом ещё. И ещё — по всей линии, беспорядочно, часто, трескотня слилась в сплошной грохот. Пули попадали — Корнилов видел, как вздрагивало тело, — и не останавливали. Оно ползло. К проволоке. Через проволоку — не через, сквозь, проволока рвалась о кости и не держала.

— Стрелять! Стрелять! — кто-то кричал, уже не приказ — крик.

Фомичёв — то, что было Фомичёвым — перевалилось через бруствер и упало в окоп. Двое солдат — штыками, в грудь, в живот. Штыки вошли. Оно дёрнулось на лезвиях. Не умерло. Лицо мальчишеское, запрокинутое, с веснушками — смотрело вверх. Руки, вывернутые, с пальцами, которые гнулись не туда, хватали воздух. Солдаты держали винтовки и не могли ни вытащить, ни бросить.

Кто-то кричал. Кто-то побежал. Деревянный стук — брошенная винтовка. Топот.

А за бруствером шли остальные. Кухтин — первым, и шинель на нём была та же, и ремень тот же, и что-то тёмное на подбородке, и за ним ещё, и ещё, в немецкой форме, — и все шли молча, и пули входили в них и ничего не делали.

— Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится!

Голос — откуда-то слева, из-за поворота. Корнилов не сразу узнал, а потом узнал: Василий. Тот самый, с мятой кружкой и чаем с горчинкой, с приходом напротив кабака, — стоял на бруствере, в полный рост, маленький, грязный, и кричал — не командовал, не звал, а молился, срывающимся голосом, на славянском, и слова летели над окопом, как удары.

— Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия!

И — тепло. Не в кармане, не в кресте — везде. Холод отступил, как будто отодвинули стену. Воздух стал тёплым, и пар изо рта пропал, и пальцы, которые не гнулись на холодном металле, согнулись, и руки перестали трястись.

Громов — рядом, лицо каменное — приставил наган к голове Фомичёва. Того, на штыках. Выстрелил. В голову, в упор. Фомичёв обмяк. Руки перестали хватать. Пальцы разжались.

Тишина — на секунду.

Потом Корнилов поднял наган, навёл на Кухтина — восемь саженей, грудь, — и выстрелил. Кухтин дёрнулся, и ноги подломились, и он упал, и не встал. Взяло. Рядом стреляли — и брало. Входило, валило. Пока над окопом летел голос Василия — брало.