На той стороне — земля. Твёрдая, мёрзлая, ноябрьская. Николай ступил и выдохнул — не заметил, что не дышал. Рука поднялась к вороту — машинально, пальцы нашли цепочку, крест. Нательный, золотой, с рождения. Холодный.
Мордвинов — за ним, с папкой, в ботинках. Ботинки штабные, канцелярские, не для грязи и не для мостов, которые дышат. Мордвинов шёл по мосту быстро, мелкими шагами, как ходят по тонкому льду, и когда вышел на берег — лицо было серое, и перо в пальцах ходило мелкой дрожью.
И — третий. Конвойный. Николай обернулся на звук шагов: шёл по мосту — тяжело, широко, сапоги по дышащим доскам, — и лицо белое, и челюсть сжата, и винтовка на плече. Молодой, крепкий, из тех, кого берут в конвой за рост и плечи. Дошёл. Встал. Посмотрел на Николая — не в глаза, в подбородок, как смотрят на старших, когда нарушают приказ и знают это.
— Не могу исполнить приказ, вашбродие, — сказал. Тихо. — Не могу вас одних.
Николай посмотрел на него. На лицо — белое, молодое, с желваками на скулах. На руки — сжатые на ремне винтовки, побелевшие. На сапоги — мокрые от пара, который мост выдыхал. Этот человек прошёл по дышащему мосту не по приказу — против приказа. Потому что не мог иначе.
— Как звать?
— Рядовой Демьянов, вашбродие.
Николай кивнул. Запомнил: Демьянов. Вашбродие — не «Ваше Величество». Не узнал, или узнал и всё равно — по-солдатски, потому что на этом мосту не до титулов.
— Идёмте, Демьянов.
Дальше — дорога. Грязь по колено, колеи от подвод, бурая вода в колеях. Через десять шагов Мордвинову — по щиколотку. Через сто — по колено. Матерился себе под нос, тихо, как человек, который знает, что при императоре нельзя, и не может остановиться, потому что левый ботинок остался в грязи. Николай шёл молча. Сапоги гвардейские, держали. Шинель тяжелела с каждым шагом — грязь хватала за полы.
Дорога тянулась между полями, мокрыми, чёрными, пустыми. Ни деревни, ни столба. Только колеи, и в колеях — обрывки. Николай остановился у одного: фуражка, офицерская, без козырька, лежала в луже донышком вверх. Внутри, на ободке, — надпись: имя, чернилами, расплывшимися от воды. Две буквы читались — «Ко...» или «Кор...» — остальное размыто. Кто-то. Шёл здесь. Бросил — или потерял, или было не до фуражки.
Мордвинов вытащил левый ботинок — без подмётки. Посмотрел на него, на Николая, на дорогу.
— Анатолий Александрович, — Николай сказал. — Идите босиком. Подмётку не найдёте.
Мордвинов снял второй ботинок. Ступил босой ногой в ноябрьскую грязь. Без слова. Блокнот убрал под шинель — руки заняты.
Шли. Долго, и грязь не кончалась.
Запах — тот самый, с моста — за три версты до позиций стал гуще. Не ровно — наплывами: шаг — терпимо, шаг — накрывает, шаг — отпускает, шаг — снова, плотнее. К земляному и подвальному добавилось сладковатое, стоячее, и Демьянов за спиной кашлянул — сухо, коротко, сдерживая.
Первого человека увидели за версту до позиций. Сидел у обочины, привалившись к столбу, шинель расстёгнута, ноги вытянуты в грязь. Живой — грудь поднималась и опускалась, и губы двигались. Не спал — глаза открыты. Смотрел перед собой и не видел ни дороги, ни грязи, ни троих, идущих к нему.
Николай остановился. Посмотрел в лицо — и не сразу понял, что не так.
Глаза.
Не красные, как у Мордвинова, как у проводника в поезде, как у всех, кто плохо спит. Чёрные. Целиком — от зрачка до белка. Лопнувшие сосуды залили глазное яблоко тёмным, и белого не осталось, и радужки не видно, и глаза были два провала в землистом, обтянутом лице. Тёмные, мокрые, блестящие. Живые — зрачок сократился, когда Николай заслонил свет. Но ни одного белого пятнышка. Таких глаз Николай не видел никогда.
Губы двигались. Николай наклонился — не приказал себе, просто наклонился — и услышал.
Считал. Солдат считал — тихо, монотонно, без пауз, без интонации. Цифры, одна за другой, ровно, как часовой механизм, который забыли остановить. «...четыреста семьдесят два, четыреста семьдесят три, четыреста семьдесят четыре...»
Николай слушал. Стоял, наклонившись, и слушал, и счёт шёл, и вокруг было тихо — ни ветра, ни выстрела, ни голоса, — только эти цифры, одна за другой, и ноябрьская грязь, и серое небо, и человек с чёрными глазами, который считал что-то, чего Николай не мог назвать. Часы? С октября — примерно столько часов. Или минуты. Или шаги. Или мёртвых.
«...четыреста семьдесят шесть...»
— Что он считает? — спросил Мордвинова.
Мордвинов стоял на шаг позади, босой, грязный, и лицо у него было такое, какого Николай за два года не видел: не бледное, не испуганное — старое. Как будто постарел за три версты.