Выбрать главу

— Не знаю, Ваше Величество.

Тишина. Счёт. «...четыреста семьдесят восемь, четыреста семьдесят девять...»

Демьянов присел рядом с солдатом на корточки. Посмотрел ему в лицо — близко, как смотрят на своего, — и поправил воротник шинели, который сбился. Молча. Застегнул верхнюю пуговицу. Встал.

Николай выпрямился. Пошёл дальше. За спиной — «четыреста восемьдесят, четыреста восемьдесят один...» — тише, тише, и наконец стихло, и осталась грязь, и поля, и тишина.

Позиции начались без предупреждения — шли по дороге, и дорога кончилась, и вместо неё был окоп. Мелкий, неглубокий, как канава. Без обшивки — голая глина, осыпавшаяся, рыхлая. Стенки оплыли от дождей, бруствер сполз, мешков нет. Вода стояла по бёдра в ходах сообщения — бурая, тяжёлая, холодная, и в ней плавали щепки, обрывки бинтов, гильзы.

Николай спустился в окоп. Вода обхватила ноги — выше колен, до бёдер. Холод ударил сквозь сапоги, сквозь шинель, сквозь всё. Ноябрь. Вода стоячая, грязная, и под сапогами на дне — что-то: не камни, не доски. Мягче. Николай не стал думать — что.

Шёл по ходу сообщения, и вокруг — люди.

Солдат у бруствера — стоял, винтовка на мешке, как положено. Стоял правильно — корпус к стенке, голова ниже гребня. Но руки на цевье тряслись так, что ствол ходил мелкими кругами, и солдат этого не замечал, и глаза — те же, чёрные — смотрели вперёд, в ничейную, и не мигали. Сколько он так стоит? Час? Сутки? Неделю? Тело держит позу, потому что позу вбили в мышцы за два года войны. Всё остальное — ушло.

У стенки — скорчившись, руки обхватили колени. Молодой, безусый. Качался — мерно, медленно, вперёд-назад, и бормотал. Не цифры, как тот, у дороги. Что-то другое, без слов, без ритма — звук, который издаёт человек, когда в нём кончились слова и осталось только горло.

За поворотом — лежал. В воде, на боку, шинель расстелена, как будто лёг спать — рука под голову, ноги поджаты. Николай остановился, посмотрел: грудь поднималась. Живой. Лежит в ледяной воде и не шевелится, и дышит, и не спит — глаза открыты. Те же.

Рапорт говорил «красные глаза, тремор, дезориентация». Рапорт не говорил: чёрные. И не говорил, что от этого хуже, чем от тварей, — тварей можно застрелить, а это нет.

Николай шёл. Вода по бёдра. Шинель намокла, тяжёлая, тянула вниз. Фуражка — на месте. Спина — прямая. Отец учил: тело императора — сообщение. Если стоишь прямо — стоят все.

Демьянов шёл за ним — винтовку поднял над водой, приклад на плече. Глаза — нормальные, белые, живые. Среди десятков чёрных — единственные нормальные, и от этого контраста хотелось смотреть на Демьянова, а не по сторонам.

Солдаты не вставали. Не потому что не узнавали — потому что не могли. Один попытался — колени подогнулись, и он упал обратно в грязь, медленно, тяжело, и руки — тонкие, с чёрными ногтями — хватали воздух, пытаясь подняться. Не получалось. Пальцы скребли по глине и соскальзывали.

— Сидите, — сказал Николай. Тихо. — Сидите, братцы.

Он никогда не говорил «братцы». Это было слово отца — так отец говорил с солдатами, просто, коротко, и от этого слова люди выпрямлялись. Николай не говорил так — всегда официально, вежливо, «благодарю вас», «молодцы». Здесь — «братцы» вышло само. И солдат, который не мог встать, перестал скрести глину и посмотрел на Николая — чёрными, залитыми глазами — и что-то в этих глазах шевельнулось. Не надежда. Узнавание. Как будто из-под месяца бессонницы, из-под разрушенного тела, из-под всего — человек увидел другого человека. На секунду. Потом глаза потухли, и солдат откинул голову к стенке, и губы зашевелились — бессловесно, тихо.

Николай шёл дальше.

Госпиталь — за вторым поворотом. Под открытым небом, потому что палатки кончились. Пахло кровью и мочой, и ещё — тем сладковатым, стоячим, которое преследовало с первых шагов по этой земле.

Раненые лежали на земле, на шинелях, на телегах без колёс. Десятки. Николай считал по привычке — бросил на третьем десятке, потому что не мог определить, где кончаются раненые и начинаются те, кто просто лёг. Один солдат лежал на спине, глаза открыты, руки вдоль тела, и ран на нём не было — ни бинтов, ни крови. Просто лежал. И челюсть тряслась — мелко, часто, и зубы стучали, и звук шёл ровный, деревянный, как стук костяшек. Не от холода. Мышцы, которые не отдыхали тридцать дней, вошли в мелкий постоянный тремор, и остановить его — нечем.

Сестра — одна. Молодая, руки в крови по локоть, передник бурый. Перевязывала — тряпками, рваными рубахами, портянками, потому что бинтов не было. Карболки не было. Морфия не было. Она работала, и руки шли ровно, и Николай видел: не спит тоже, и глаза те же, и она одна на это поле, и работает, и руки ровные.