Николай стоял посреди блиндажа. Стол, карта, свеча. Запах коньяка и земли. Блиндаж командующего фронтом — тесный, тёмный, грязный. Его теперь. На ближайшие часы — его.
Повернулся к Мордвинову:
— Анатолий Александрович. Найдите посыльного — отправьте к мосту. Конвойным и шофёру: ждать в Болграде, не у моста. И найдите себе сапоги. — Посмотрел на босые ноги Мордвинова, грязные, красные от холода. — Любые. Это приказ.
Мордвинов кивнул. Посмотрел на свои ноги — как будто впервые заметил. Вышел.
— Демьянов.
Демьянов шагнул из угла.
— Стой здесь. У двери. Пока не пришлют караул.
— Есть, вашбродие.
Встал у двери. Винтовка к ноге. Лицо ровное, спокойное. Глаза — нормальные, белые, живые. Единственные такие в этом блиндаже, в этом окопе, на этом фронте.
Николай сел за стол. Смахнул стакан — со стуком, на пол, к бутылке. Расправил карту. Достал карандаш.
Работать.
Глава 11. Икона
Глава 11. Икона
Ноябрь 1916 года. Юго-Западный фронт.
Ефимов зашевелился на третьи сутки.
Корнилов брился, когда пришёл Пашков. Холодная вода в жестяной чашке, бритва — трофейная, золингеновская, которую Прохор нашёл в немецком вещмешке ещё до прорыва и берёг, как берегут хорошую сталь, — скребла по скуле, мыло стягивало кожу. Прохор стоял сбоку, держал лампу. Серого света из щели в обшивке не хватало — не хватало с того дня, когда небо закрылось, и с тех пор каждое утро начиналось с лампы, с тусклого керосинового огня, который не столько освещал, сколько делал темноту оранжевой.
Пашков влетел, не постучав. Полог в сторону, холодный воздух из траншеи — сырой, с привкусом карболки и мокрой земли, — и Пашков в проёме, лицо белое, глаза как у лошади, на которую наступает обоз.
— Ваше превосходительство. Он... шевельнулся.
Корнилов опустил бритву. Мыло подсыхало на щеке.
— Кто дежурит?
— Мухин. Стоит. Штык наготове. Но он...
— Как шевельнулся?
Пашков сглотнул, и кадык прошёл по горлу — вверх, вниз, медленно, как поплавок.
— Рука, ваше превосходительство. Правая. Висела вдоль тела — так и лежала, когда его сняли, я видел, — а сейчас согнута. В локте. И пальцы — другие. Были разжаты, я помню. Сейчас — в кулак. — Пашков посмотрел на собственные руки, и Корнилов увидел, как пальцы дрогнули, как будто проверяли, что ещё слушаются. — Мухин говорит: ночью не двигался. Проверял каждый час — фонарём, в лицо. Не двигался. Утром — смотрит — рука.
Корнилов вытер мыло полотенцем — мокрым, колючим, с запахом дыма. Повесил полотенце на гвоздь. Натянул ремень, проверил наган в кобуре — привычка, каждое утро, как бритьё. Фуражку — козырёк вперёд, пальцы по тулье, поправить. Вышел.
Утро лежало на траншее серым светом — не рассветом, потому что рассветов не бывало с октября, а ровным свечением пасмурного неба, от которого тени не падали и грязь на стенках блестела одинаково мокро. Пахло землёй, дымом от чьей-то печки, мочой из-за поворота. Солдаты у бруствера курили — двое, молча, спинами к Корнилову. Третий чистил винтовку, разложив тряпку на мешке.
Ефимов лежал на настиле — рядом с Ковальчуком, тем, без лица, который лежал тут пятые сутки. Оба накрыты шинелями, оба облиты карболкой, и карболка уже не перебивала то, что шло из-под ткани, — сладковатое, густое, от которого махорка во рту становилась горькой. Мухин стоял над Ефимовым — штык примкнут, руки на цевье, пальцы побелели от нажима. Под глазами чёрное, нижняя губа прикушена. Стоял правильно — корпус чуть назад, дистанция полтора шага, ноги шире плеч. Громов учил, и учил хорошо.
Корнилов подошёл. Присел на корточки. Откинул шинель.
Пашков не соврал. Правая рука — та, что висела мёртво, когда Ефимова снимали с ремня, когда портяночную петлю срезали и тело мягко осело на нары, и руки болтались, как пустые рукава, — теперь была согнута в локте. Пальцы сжаты в кулак. Не судорога, не посмертное сведение — кулак ровный, собранный, с побелевшими костяшками, как у человека, который что-то сжал и не собирается отпускать. Лицо — землистое, спокойное, глаза закрытые. Рот чуть приоткрыт, и в щели между губами темнело. Портяночная борозда на шее — глубокая, лиловая, от уха к уху. Крест на груди, поверх нательной рубахи, оловянный, простой, из тех, что дают при крещении в сельской церкви.
Корнилов протянул руку и коснулся пальцем кулака Ефимова. Холодный. Твёрдый, как дерево. Пальцы не подались — держали что-то, чего внутри не было, или было, но невидимое. Мухин за спиной переступил, и штык звякнул о мешок.