Земля вздрогнула. Ощутимо, всем телом — как от далёкого взрыва, но взрыва не было. Ещё раз. Ещё. Шаги. Оно шло.
Корнилов обернулся. Солдаты на бруствере, Сальников рядом — белый, рот открыт, смотрел туда, за лес.
— Не смотреть! — Корнилов крикнул. Голос хриплый, сорванный после рвоты. — Всем! Не смотреть за лес! Отвернуться!
Солдаты отвернулись. Не все сразу — один дёрнулся, присел за бруствер, второй зажмурился, третий закрыл лицо ладонями. Сальников стоял, не двигаясь, — Корнилов схватил его за плечо, развернул лицом к ничейной. Сальников моргнул, как от удара. Посмотрел на Корнилова — на рвоту на шинели, на мокрые глаза, на руки, которые тряслись, — и побледнел ещё, если можно было.
Громов высунулся из траншеи. Лицо другое: челюсть сжата, глаза быстрые.
— Чувствуете?
— Да, — Корнилов сказал. — Кто у тебя самый быстрый?
Телефон к батарее молчал — провод оборвался на ничейной утром, починить не смогли.
— Пряхин.
— Пряхина — к Сирко. Бегом. Сирко — всё что есть, за немецкие позиции, по лесу. Сравнять с землёй. Немедленно.
Громов не спросил зачем. Посмотрел на лицо Корнилова — и не спросил.
— Пряхин! — крикнул в траншею. — Сюда! Бегом!
Пряхин вылез — молодой, жилистый, ноги длинные. Корнилов говорил быстро, коротко: к Сирко, артиллерия, за немецкие позиции, по лесу и дальше, всё сровнять, весь боезапас. Пряхин кивнул, козырнул и побежал — через ничейную, к своей проволоке, грязь летела из-под сапог.
— Солдатам — не смотреть за лес, — Корнилов сказал Громову. — Передай вниз. Не смотреть.
Громов кивнул и ушёл в траншею.
И тогда — крик. Снизу, из траншеи. Короткий, захлёбывающийся, как у человека, которому зажали рот. Земля вздрогнула ещё раз — тяжело, всем бруствером, — и Корнилов понял: тела проснулись. От шагов. От того, что шло.
Прыгнул в траншею.
Обшивка изменилась. Утром доски стояли ровно, прогибались чуть — на полпальца. Сейчас — на три, на четыре. Дуги, выпуклости, вмятины наружу. При каждом толчке — каждом далёком шаге — доски трещали, и тела за ними вздрагивали, и руки в щелях шевелились, как пальцы спящего, которого будят.
Настил под ногами — горячий. Сквозь подошвы — как от раскалённой плиты. Доски прогибались вверх — мягко, упруго, как будто под ними ворочалось что-то большое.
Солдат — тот, который кричал, — стоял у стены. Не стоял — был прижат. Спиной к обшивке, руки раскинуты, лицо запрокинуто. Из щелей между досками — руки. Четыре, пять — бледные, распухшие, с чёрными ногтями, в обрывках рукавов немецкого мундира. Одна держала солдата за шиворот. Другая — за ремень. Третья обхватила запястье, и пальцы сжимались медленно, по одному, мизинец, безымянный, средний. Солдат дёргался, но руки из стены тянули его к обшивке — к щели, которая ширилась, доска трещала, и за ней, в земле, в спрессованной плоти, что-то шевелилось, давило, продавливалось наружу.
Громов — рядом, штык. Рубанул по ближайшей руке — лезвие вошло в запястье, и рука не отпустила. Дёрнулась, пальцы сжались крепче. Из обрубка не потекла кровь — потекло тёмное, густое, от которого сталь зашипела.
Второй солдат схватил прижатого, потянул. Рвали — от стены, от рук, от пальцев, которые не разжимались. Ткань шинели треснула. Солдат отлетел на настил, хрипя. Из щели за ним тянулась рука — та, за шиворот, — держала лоскут шинели. Громов рубанул. Лоскут остался в мёртвых пальцах. Пальцы втянулись обратно за доску — медленно, как щупальца.
Солдат лежал на настиле, хрипел. Спина ободрана, шинель в клочьях, на шее — следы пальцев, красные, глубокие.
И — настил.
Доска под ногой Корнилова выгнулась вверх. Не сломалась — выгнулась, как будто снизу кто-то подставил плечо. Рядом — вторая, третья. По всему настилу, на двадцать шагов в обе стороны, доски вспучивались, расходились, и в щелях — пальцы. Десятки. Лезли из-под досок, скребли по дереву, хватали воздух. Из-под настила шёл жар и запах — тот самый, смоляной, удесятерённый.
— Уходим! — Корнилов крикнул. — Все — наверх! Сейчас!
Солдаты полезли на бруствер. Кто цеплялся за мешки, кто подсаживал. Раненого — того, со спиной, — подняли двое, за руки, за ремень. Корнилов стоял и считал — сколько вылезло, сколько осталось. Громов был последним из тех, кого Корнилов видел, — выбрался на бруствер, тяжело, подтянулся на руках, колено на мешке.
Двое не вылезли. Корнилов смотрел вниз — в траншею, где настил разошёлся и из-под него тянулись руки, десятки рук, бледных, распухших, хватающих воздух. Двоих не было — не на настиле, не у стены, не на бруствере. Были — и не стало. Один — Рябов, тульский, который час назад нёс доски на плечах и спрашивал, хватит ли керосина на всех мёртвых. Второго Корнилов не вспомнил сразу — и от этого стало хуже.