— Я лягу тут, — сказала. — Рядом. Если можно.
Корнилов кивнул.
Легли. Не все — дежурные остались на бруствере, Громов проверял посты, Василий сидел у иконы, закрыв глаза, губы шевелились без звука. Но те, кто мог, — легли. В радиусе семидесяти шагов от иконы, на нарах, на настиле, на шинелях поверх грязи. Легли — и заснули.
Корнилов лёг на нары в блиндаже, в тридцати шагах от иконы. Стянул сапоги — мокрые, тяжёлые, и ноги гудели, и колени ныли. Шинелью накрылся. Наган на нарах, у правой руки. Достал часы — щёлкнул крышку. Стрелки шли. Тикали, ровно, живо. Три семнадцать осталось там, за ничейной. Здесь — время было.
Крест на груди — горячий. По-настоящему горячий, не тёплый, не прохладный, а горячий, как в октябре, до прорыва, когда крест был просто крестом.
Закрыл глаза. Ждал — привычно, с напряжением в скулах — кошмара. Окопа с мёртвыми. Василия с крестом в глазнице. Наташи с зашитым ртом. Белого кабинета, человека у окна, паркета под мокрыми сапогами.
Не пришло.
Тишина. Не та — фронтовая, с каплей и кашлем и шёпотом из-за стенки. Другая: ровная, глубокая, без дна. Тишина, в которой не было голосов, не было фигур на ничейной, не было мокрого лица в проволоке. Тишина, в которой можно было дышать и не слушать.
Корнилов лежал и не спал — минуту, две, пять. Потом — заснул. Не заметил как. Без перехода, без того момента, на котором обычно начинался кошмар, — просто лежал с открытыми глазами, а потом глаза были закрыты, и ничего не снилось. Ничего.
Четыре часа.
Проснулся от того, что Прохор гремел чайником за стенкой. Лежал и не мог понять, что не так. Потом понял: не кричал. Не дёргался. Лицо сухое — не мокрое от пота. Руки — разжаты, лежат вдоль тела, а не сжимают крест и наган.
Четыре часа без кошмара. Впервые с октября.
Сел на нарах. Сапоги. Ремень. Фуражка. Вышел.
Утро — обычное. Солдаты у бруствера стояли иначе: спины ровнее, движения спокойнее. Кто-то разговаривал — негромко, обычным голосом, не шёпотом. Кто-то ел — сухарь, медленно, сосредоточенно.
Наташа стояла у перевязочного. Бинты на верёвке, передник чистый — ночью не понадобился. Руки скрещены на груди. Смотрела на Корнилова. Глаза мокрые.
— Четыре часа, — сказала. Голос ровный, но чуть выше обычного. — Четыре часа, ваше превосходительство. Мне ничего не снилось. — Отвернулась. Быстро, как будто не хотела, чтобы видели. — Мне ничего не снилось.
Громов стоял у бруствера. Папироса в зубах — новая, незажжённая. Смотрел на ничейную, на ту сторону. Увидел Корнилова, повернулся.
— Четыре часа. Четыре. Как человек. — Помолчал. Пожевал папиросу. — Я забыл, как это — проснуться и не проверять, все ли пальцы на месте.
Солдат за его спиной — молодой, безусый:
— А что, бывало?
Громов посмотрел на него. Долго, секунды три.
— Нет. Но каждое утро проверяю. Для порядка.
Корнилов достал тетрадку. Карандаш, страница, и карандаш не скользил — руки сухие, ровные.
Икона Смоленской Богородицы (полковая, ~200 лет). Радиус воздействия: 70 шагов (~50 саженей). В радиусе: мертвяки не проходят, кошмаров нет, сон нормальный (4 часа — первый раз с прорыва). Крест — горячий. Вне радиуса — без изменений. Фланги атакованы обычным порядком, отбиты. Центр — блокировка полная. Потери за ночь: 0.
Закрыл тетрадку. Посмотрел на икону — стояла на бруствере, между мешками, трещина через лик, глаза Богородицы — на ту сторону. Василий спал под ней, привалившись спиной к мешку, рот приоткрыт, крест в кулаке. Лицо — спокойное. Впервые за месяц — спокойное.
Тронул крест. Горячий.
Интерлюдия. Монах
Интерлюдия Б. Монах
Ноябрь 1916 года. Где-то к западу от фронта.
Стены держали.
Пятьсот лет — камень на камне, известковый раствор, швы заросшие мхом, толщина в три локтя. Монастырь ставили, когда Литва ещё была врагом, и ставили, чтобы стоял: фундамент на скале, башни по углам, ворота дубовые, окованные полосовым железом. Пятьсот лет стояли стены против людей. Теперь — против другого.
Сергий видел с башни: они приходили каждую ночь. Тёмные, быстрые, текучие — обтекали стены, как вода обтекает валун в реке. Расходились по сторонам, уходили дальше, в поля, в деревни, — а монастырь стоял, и они не входили. Не могли. Что-то в камне, в растворе, в пятистах годах молитвы, которую монахи читали здесь каждый день, каждую ночь, поколение за поколением, — что-то держало. Не стены. То, что стены впитали.
Внутри: сто двенадцать беженцев, восемнадцать раненых, одиннадцать детей. Сергий считал — каждый вечер, по благословению настоятеля. Женщины спали в трапезной, на соломе, накрытые всем, что нашлось. Раненые — в бывшей библиотеке, на столах, на лавках. Дети — в келье отца Никодима, который отдал свою и спал на полу в коридоре. Пахло ладаном, кашей, немытыми телами. И ещё — тем, что проникало снаружи: земляной, подвальный запах, который просачивался сквозь щели в воротах, сквозь камень.