Мордвинов записывал. Карандаш шёл по мокрой бумаге, буквы расплывались, но шёл.
Сто. Николай пошёл дальше, по ходу сообщения, к следующему участку, и считал на ходу, потому что считать было привычкой и потому что цифры не лгали. Один священник, одна икона — трое. Сто священников, сто икон — триста спящих. Мысль дошла до этой точки и остановилась, и Николай не стал считать дальше, потому что дальше были десятые доли процента, и он не хотел знать, сколько именно, и пошёл быстрее, и грязь хлюпала под сапогами, и Мордвинов поспевал, и Демьянов — за плечом, молча.
За спиной остались священник на коленях, молитва без голоса и трое спящих. Рука под щекой.
Кресты раздавал на обратном пути.
Коробку привезли из Болграда вместе с Масловым — вощёная бумага, двенадцать крестов внутри, белая эмаль и оранжево-чёрная лента, каждый в отдельном гнезде. Мордвинов собрал список за ночь из штабных бумаг и слов сержантов: кто держал позицию, кто выносил раненых, кто не ушёл.
Николай останавливался на участках, вызывал по одному. «Выйти из строя» — если можно было назвать строем троих-четверых, стоявших, потому что больше нечего было делать. Прикалывал крест на шинель. Пожимал руку. «Благодарю вас.» Следующий.
Кузьмин — рядовой, во время ночной атаки держал пулемёт один, когда второй номер упал. Стоял перед Николаем, глаза чёрные, пальцы тряслись. Крест лёг на грязную шинель. Рукопожатие — рука сухая, горячая, мозоли. «Благодарю вас.» Кузьмин стоял. Лицо не менялось.
Лебедев — ефрейтор, в одиночку остановил двойника и спас дюжину товарищей. Крест, рукопожатие. Тот же тремор, те же глаза. «Благодарю.» Лебедев кивнул — или голова дёрнулась.
Ещё двое — быстро, по одному. Крест, рука, слово.
Пятый — прапорщик Лисицын.
Николай остановился.
Молодой — в списке двадцать три, по лицу не определить: лицо было тем, чем становились все лица здесь. Шинель висела, подпоясанная ремнём на последней дырке, и всё равно висела, потому что за месяц он стал у́же шинели, и плечи торчали из неё, как из чужой. На шинели — два тёмных пятна, старых, застиранных, бурых. На рукаве — дыра, зашитая суровой ниткой, криво, крупными стежками, и Николай подумал: сам зашивал, одной рукой, потому что вторая тряслась.
Но стоял прямо.
Руки по швам, подбородок поднят, спина ровная. По-офицерски, как учили, как положено, как стоят на плацу в Павловском училище, где Лисицын, наверное, стоял полтора года назад — ещё с нормальными глазами, ещё с нормальным весом, ещё до всего. И здесь, на этом фронте, где месяц без сна и люди стояли, потому что не могли лечь, — здесь этот мальчик держал выправку. Не потому что кто-то требовал. Не потому что кто-то смотрел. Потому что — офицер.
Николай достал крест из коробки. Белая эмаль, оранжево-чёрная лента. Расстегнул булавку. Пальцы прошли через грязное сукно шинели, рядом с дыркой от пуговицы, которой не было. Булавка проколола ткань. Крест лёг на шинель — белый на грязном.
Взял руку Лисицына. Сухая, горячая, и под кожей — кости, мяса не осталось, и пальцы тряслись, мелко, неостановимо. Пожал.
— Благодарю вас, прапорщик.
Лисицын не ответил.
Держал руку Николая — крепко, обеими руками, не по уставу, и не отпускал. Пальцы сжимали, и тремор проходил через рукопожатие — мелкая, непрерывная дрожь, которая шла от Лисицына по рукам, по запястью.
Николай не отнимал руку.
По щеке Лисицына — медленно, одна полоска. Слеза. По землистой, обтянутой коже, по скуле, мимо провала глаза — чёрного, залитого, — к подбородку, и повисла на подбородке, и упала на шинель, рядом с крестом. Лисицын не вытирал — то ли не замечал, то ли не мог отпустить руки.
Вторая — по другой щеке. Медленнее. Длиннее.
Третья.
И лицо — неподвижное, застывшее, — дрогнуло. Не улыбка. Не гримаса. Подбородок поехал вниз, и губы сжались, и складка прошла от носа к углу рта — одна, левая, — и это было всё.
Николай стоял и держал его руку. Молча. Грязь хлюпала где-то дальше по окопу, и кто-то кашлял за поворотом — долго, надрывно, — и серый свет лежал на всём одинаково, и ветер нёс земляной запах, и двое стояли друг напротив друга, и между ними были только руки.
Мордвинов за спиной не шевелился. Демьянов у стенки — тоже. Где-то капала вода — с края бруствера, в лужу, мерно.
Лисицын разжал пальцы — медленно, по одному. Отпустил. Отступил на шаг. Вытянулся — руки по швам, подбородок вверх, и слёзы текли по щекам, и он не вытирал, и стоял прямо, потому что — офицер.
Сказал, хрипло, голосом, от которого осталась только тень:
— Служу... Вашему Величеству...