Выбрать главу

Тремор в пальцах — тот, непрерывный, который не прекращался ни у кого на этом фронте, — на секунду стих. Николай видел: пальцы Лисицына, вытянутые по швам, замерли. На секунду, может на две. Потом — снова, мелко, неостановимо. Но секунда была. И — тепло. Лёгкое, едва заметное, как бывало рядом с иконой. Откуда здесь — Николай не понял. Иконы рядом не было.

Кивнул. Пошёл дальше.

Оглянулся один раз — на повороте хода сообщения. Лисицын стоял. Белый крест на грязной шинели. Прямо.

На наблюдательном посту — перед уходом, последняя точка — офицер подал бинокль. Молча. Рука, подававшая бинокль, тряслась, как у всех, но офицер стоял спиной к горизонту, и Николай отметил это прежде, чем поднёс окуляры к глазам: спиной. Не лицом, как положено на наблюдательном посту. Спиной.

Поднял бинокль. Навёл на горизонт.

Горизонт был. Плоский, ноябрьский — поля, полоска леса, грязь, небо, и всё знакомое, всё то, что Николай видел из поездов и из штабных окон двадцать лет, — и за этим знакомым, за полоской леса, за тем, что было лесом, или над ним, или вместо него — что-то.

Николай навёл резкость. Не навелась. Крутанул колёсико — резче, ещё резче, — и поля стали чёткими, и лес стал чётким, и отдельные деревья различались на опушке, голые, чёрные, — а то, что за ними, не становилось чётче. Взгляд цеплялся за деревья и соскальзывал дальше, и дальше было что-то, и остановиться на этом не получалось — как не получается смотреть в пустое место в воздухе. Скользил, возвращался, скользил снова.

Опустил бинокль. Посмотрел голыми глазами. Без бинокля — не видно. Или видно, но иначе: на самом краю, где небо касалось земли, что-то было не так со светом. Не темнее. Не светлее. Другое.

Поднял бинокль. Снова. То, за лесом, — на месте. Или ближе. Или больше. Без формы, без края, без цвета, который Николай мог бы назвать вслух. Мерцало — не светом, не отражением, а чем-то, для чего не было слова.

Он смотрел. Долго — десять секунд, двадцать, и в какой-то момент бинокль стал тяжелее в руках, или руки стали легче, и дыхание сбилось, и Николай заметил, что не дышит, как на мосту — не дышал и не заметил. Выдохнул. Опустил бинокль.

Офицер стоял рядом. По-прежнему спиной. Руки за спиной, пальцы переплетены, костяшки белые. Смотрел в стенку окопа, в мешки с землёй, в свои сапоги — куда угодно, только не туда. Этот человек жил здесь. Каждый день — на этом посту, и каждый день — то, за лесом, на горизонте, и стоял спиной — привык, наверное.

— Вчера было ближе, Ваше Величество, — сказал, не оборачиваясь. — Или дальше. Мы не можем определить.

Тишина.

— Как давно? — Николай спросил.

— С первого дня. Иногда меньше. Иногда — на полнеба. Закономерности нет.

Николай достал блокнот. Открыл на чистой странице. Взял карандаш. Написал: Наблюдение на горизонте. Остановился. Карандаш стоял на точке. Наблюдение — чего? Свечения? Не светилось. Облака? Не облако. Образования? Какого? Написал: Характер — и зачеркнул, потому что характер подразумевал описание, а описать было нечем. Написал: Явление неустановленной природы на западном горизонте. Расст. — зачеркнул «расст.», потому что расстояния не было. Дописал: Предпол. направление — запад. Изменчиво. Доложить Алексееву лично.

Закрыл блокнот. Крест под воротом — холодный. Тот, который полчаса назад, у иконы, грел.

Отдал бинокль. Офицер принял, не глядя. Убрал за спину, как убирают то, чем не хочется пользоваться.

Николай пошёл к мосту.

Поезд шёл двое суток. Николай сидел у окна и не читал — рапорты лежали стопкой на столике, нетронутые. За стеклом тянулась Россия, мокрая, ноябрьская, и на станциях стояли люди с узлами, и лица у них были те же. Мордвинов спал напротив — в чужих сапогах, с блокнотом на коленях. Храпел тихо, с присвистом. Николай слушал и не будил.

На третьи сутки — наконец — Царское Село.

Снег.

Первый за осень, мокрый, тяжёлый, ложился на дворцовые аллеи и на крыши, и таял на ступенях, и фонари горели жёлтым сквозь снежную сетку. Николай замер на крыльце. После недели грязи и запаха, от которого некуда деться, — жёлтый свет фонарей, и снег, и тишина, и воздух, в котором не было ничего, кроме зимы. Дымок из каминных труб. Хвоя от еловых веток, которые кто-то положил у входа — горничная, наверное, или дворник, по привычке, как ставили каждый ноябрь. Николай дышал — глубоко, медленно, и не торопился, и снег ложился на плечи шинели, на фуражку, на усы.

Мордвинов рядом — в чужих сапогах, с блокнотом. Тоже не шёл. Смотрел на снег. Молчал.

Вошли.

В вестибюле — мрамор, и от стен, от батарей шло то, чего на фронте не было: обычное домашнее тепло, от которого Николай на секунду забыл, каково это — мёрзнуть. Тишина — не та, что на фронте, не давящая, не пустая. Домашняя: часы тикают на площадке, шаги ординарца стихают по коридору, где-то наверху закрыли дверь, и петли скрипнули, и от этого скрипа — обычного, дверного — хотелось стоять и слушать.