Телеграфная — в конце коридора, за двойной дверью, обитой войлоком. Алексеев уже там, и Гурко, и Лукомский, и Дрентельн от оперативного отдела. Стоят полукругом у аппарата. Кожин — за столом, наушники на голове, левая рука придерживает ленту, правая пишет. Веко дёргается — чаще обычного, чаще, чем Николай видел когда-либо.
Лента ползла из аппарата. Белая. Чистая.
Ни точек, ни тире, ни единого знака — пустая бумажная полоса, гладкая, как будто аппарат работал вхолостую. Механизм стучал — мерно, с тем сухим щёлканьем, которое Николай слышал каждый день два года, — но лента шла пустая. Ничего. Тишина на бумаге.
А Кожин писал.
Николай подошёл ближе. Кожин сидел, наклонившись к столу, наушники прижаты к ушам, и правая рука шла по блокноту — быстро, уверенно, почерком телеграфиста, привычным, рабочим. Он слышал что-то, чего аппарат не печатал. Что-то, что шло по проводам из Берлина и не оставляло следа на ленте, но входило через наушники прямо в голову, и Кожин записывал, и карандаш не останавливался.
Николай посмотрел в блокнот.
Не буквы. Не цифры. Знаки — угловатые, неровные, ни на что не похожие. Каждый — с ноготь, и между ними нет пробелов, и строчки идут не слева направо, а сверху вниз, и некоторые повторяются, а некоторые — нет. Николай смотрел на них, и в какой-то момент — он не понял, в какой — знаки перестали быть знаками. Стали словами. На языке, которого он не знал и которого не существовало, — но слова были понятны, каждое, сразу, целиком, как понимают во сне.
И слова смотрели на него.
Он вспомнил — не сразу, через секунду, через две — рапорт Корнилова: пирамиды из голов на немецких позициях, и на лицах — знаки, выцарапанные, от которых разведчик не мог отвести взгляд. Ефимов. Удавился через три дня.
Потом — темнота по краям зрения, и пол качнулся, и Николай схватился за край стола.
Гурко. Гурко тоже — багровое лицо побелело, руки на ушах, рот открыт. Лукомский — отступил к стене, пенсне съехало, глаза широкие. Мордвинов — на полу, на коленях, блокнот выпал. Все. Все.
Рука на плече. Тяжёлая, крепкая. Николай обернулся.
Алексеев стоял вплотную. Лицо — сухое, жёлтое, то самое, за которым два года войны и бессонных ночей. Но глаза — другие. Широкие, блестящие, и веко не дёргалось, впервые за месяцы не дёргалось, и губы растянулись в улыбку — медленную, неестественную, как будто мышцы лица делали что-то, чему их не учили.
— Это же Бог, — Алексеев сказал. Голос ясный, спокойный. — Бог говорит с нами, Ваше Величество.
Это не Бог! Это не Бог! Это не Бог!
— НЕТ!
Николай оттолкнул его руку. Отступил. Крест на груди — ледяной, обжигающий через ткань мундира. Рука нашла его сама, сжала, и Николай перекрестился — широко, от лба до живота, справа налево, так, как крестился каждое утро, каждый вечер, тридцать лет подряд — и сказал, или крикнул, или прошептал, он не знал:
— Спаси и сохрани!..
Отступило. На секунду, на полсекунды, как будто что-то отшатнулось. Темнота по краям зрения разжалась. Пол под ногами — твёрдый, настоящий. Николай сделал шаг назад, другой, и спина ударилась о дверной косяк, и он развернулся, и последнее, что увидел в телеграфной:
Кожин лежал лицом на столе. Наушники съехали на шею. Карандаш выпал из пальцев и катился по полу. Из-под лица — по блокноту, по столу, по ленте — текло тёмное, густое. Кровь. Из носа, из ушей, изо рта. Глаз не было — пустые глазницы, тёмные, залитые. Блокнот со знаками — залит. Знаки расплывались в бурых пятнах.
Алексеев стоял посреди комнаты и улыбался.
Темнота.
Очнулся от рук. Кто-то держал — крепко, за запястья, с обеих сторон. Открыл глаза. Кушетка. Свой кабинет — потолок знакомый, лепнина, трещина у карниза, которую не заделали с лета. Пахло нашатырём и табаком. За окном — серое, вечернее.
Двое солдат сидели по обе стороны кушетки. Не адъютанты — конвойные, из караульной роты. Каждый держал руку Николая — за запястье, крепко, как держат человека в горячке. Николай посмотрел на ближнего — молодой, скулы стиснуты, пальцы побелели от нажима, и в глазах — не почтение, а внимание. Как смотрят на раненого, который метался и может начать снова.
Мордвинов сидел у стола. Встал, когда увидел, что Николай открыл глаза.
— Ваше Величество. — Голос спокойный, но руки подрагивали. — Вы потеряли сознание в коридоре. Вас перенесли. Врач осмотрел.
Николай сел. Солдаты разжали пальцы — медленно, не сразу, как будто не были уверены. Встали. Отступили на шаг, но остались рядом. Голова гудела — тупо, как после контузии. Во рту — медный привкус. И — слова, те, из телеграфной, шевельнулись где-то за мыслями, как тень за дверью.