Выбрать главу

Из ниши — голос муллы, тихий, мерный, на другом языке и в том же ритме. Два голоса в одном воздухе. Корнилов слушал оба и думал: в Ставке за это расстреляли бы — или нет, не расстреляли, хуже: написали бы циркуляр. А здесь — два голоса, один воздух, и никому не мешает, и всем теплее.

Снег ложился на еловую ветку у подножия иконы, на огарки, на смолу. Хлопья таяли на воске и не таяли на хвое. Кто-то — пожилой, из тех, что стояли с самого начала, — тяжело опустился на колени. Не крестясь, не кланяясь. Просто стоять больше не мог — и опустился, и прижал ладони к мокрому настилу.

Но у бруствера, у иконы, в кольце солдатских спин — чуть теплее. Корнилов чувствовал. И не записал в тетрадку.

Зиновий допел тропарь. Тишина — три удара сердца. Снег, дыхание, ничего больше. Потом начал вечерню — и голос не дрогнул.

Ночь пришла без атаки.

Корнилов стоял на бруствере — бинокль к глазам, ничейная полоса, темнота. Снег лёг на ничейную ровным слоем и укрыл воронки, и грязь, и чёрные пятна, которые не высыхали два месяца. Белое на чёрном. Чисто. Ни движения, ни дымки, ни шёпота из-за проволоки. За два месяца каждую ночь — что-то шло. Кто-то звал по имени из темноты, голосом матери, голосом жены, и часовые стояли с пальцами на спусковых крючках, и никто не спал. Кроме этой ночи.

Тишина стояла другая. Не фронтовая, не та, от которой сводит зубы. Тишина снега. Снег шёл и шёл, мелкий, ровный, и ложился на всё одинаково — на мешки, на проволоку, на ствол винтовки, — и было тихо так, как бывает тихо в деревне, ночью, когда печка догорела и за окном ничего не происходит, и можно просто лежать.

Громов подошёл. Встал рядом на бруствере. Посмотрел на ничейную — белую, пустую, ровную.

— Не идут, — сказал. Тихо.

— Не идут.

Громов помолчал. Вынул папиросу изо рта — впервые за вечер. Убрал в карман.

— Может, и у них Рождество.

Корнилов отвернулся и кашлянул в кулак. Плечи дёрнулись. Громов покосился — и отвернулся. Плечи тоже дёрнулись. Потом — оба, одновременно, тихо, в кулаки, давясь, — и не смогли. Засмеялись. Негромко, в снег, в воротники шинелей, и смех был дурацкий, и не к месту, и остановиться не получалось, и Громов сказал «Твою мать» сквозь зубы, и это не помогло, и Корнилов стоял на бруствере, генерал-лейтенант, командир двадцать пятого армейского корпуса, и смеялся, как мальчишка, в кулак, и снег ложился на погоны, на фуражку, на плечи шинели.

Громов поднял голову — отдышаться, утереть глаза — и замер.

Корнилов посмотрел туда же. Вверх.

В плотном, ровном, непроницаемом небе, которое висело с октября и не пускало ни луны, ни солнца, ни единого просвета, — дыра. Маленькая, яркая, белая. Как укол иглой в тёмную ткань, через которую бьёт свет. Одна звезда.

Стояла.

На бруствере — тишина. Кто-то выдохнул — «Братцы...» — и не закончил. Кто-то перекрестился. Громов смотрел вверх, рот приоткрыт, папироса забыта в кармане.

Крест обжёг.

Звезда стояла одно биение сердца, может два. Потом небо сомкнулось — мягко, как веко, — и было только ровное, плотное, без единого шва. Как будто ничего не было.

Но была.

Тишина. Снег шёл. Никто не двигался.

Корнилов опустил голову. Посмотрел на Громова. Громов не двигался — лицо задрано к небу, и снежинки ложились на лоб, на щёки, и таяли, и он не вытирал.

— Видел? — Корнилов спросил. Тихо.

— Видел, — Громов сказал. Голос другой — не плоский, не каменный. Тихий. — Все видели.

Долго никто не уходил. Солдаты стояли на бруствере, у мешков, вдоль хода сообщения — там, где застала их звезда, — и смотрели вверх, в ровное небо, которое сомкнулось и ничего не обещало. Снег ложился на шинели, на каски, на поднятые лица. Кто-то всхлипнул — далеко, в глубине траншеи, — и затих. Кто-то тихо, одними губами, повторял тропарь — тот, который пел Зиновий, «возсия мирови свет разума», — и слова шли паром изо рта и растворялись.

Потом — медленно, по одному — начали расходиться. К нарам, к блиндажам, к шинелям, брошенным на настил. Не разговаривая. Свечи у иконы догорели — огарки оплыли в лужицы воска, последние огоньки подрагивали и гасли один за другим. Рашид ушёл к своему ящику — тихо, как пришёл. Последние лепёшки на тряпке остывали у громовского котелка. Утром доедят.