Выбрать главу

И Николай каждое утро ловил себя на том, что смотрит.

Не на папку, не на карту — на Алексеева. На руки, которые раскладывали листы. На пальцы, которые держали карандаш. На рот, который произносил цифры. Потому что в телеграфной — тот рот растянулся в улыбку. Медленную, чужую, которой у Алексеева никогда не было, и голос сказал: «Это же Бог», — и глаза были широкие и блестящие, и веко не дёргалось, впервые за месяцы не дёргалось. Сейчас — дёргалось. Снова. Значит, Алексеев. Тот. Свой.

Или не значит.

Корниловские рапорты — те, с фронта, — Николай читал все. Семёнов. Встал через четыре часа. Говорил нормально, шутил, помнил мякиш и Катьку и четыре класса Зайцева. Работал. Нёс караул. Напевал. Нормальный. А ночью зарезал четверых.

Алексеев не застрелился. Алексеев плакал — три недели, потом перестал, потом вернулся. Это другое. Это не то. Не может быть то. Семёнов застрелился — и встал. Алексеев не застрелился. Алексеев просто... улыбнулся. Не так. Один раз. И сказал то, что не мог сказать, голосом, которого у него не было. И потом плакал. И потом перестал. И вернулся.

И веко дёргается. И голос правильный. И руки раскладывают листы.

Не думать.

Четыре фронта: Юго-Западный — стабильно, Корнилов держит. Северный — тиф отступает. Кавказский — Юденич, «устойчиво». Румынский — Маслов принял командование, налаживает. Цифры, номера, маршруты. Подписал. Промокнул. Отложил.

Алексеев ушёл. Спина в дверном проёме — сухая, прямая, затылок с аккуратно стриженным ёжиком, — и дверь закрылась. Сидел за столом, перебирал оставшиеся бумаги — подпись, промокашка, следующий лист, подпись, промокашка. Порядок. За окном — снег, серое небо, часовой.

Стук — не утренний, утренний прошёл. Другой, и не в урочное время, и от этого Николай поднял голову раньше, чем ответил.

— Ваше Величество. Прошу разрешения доложить.

Мордвинов. Но не тот Мордвинов, который час назад стоял на утреннем докладе с блокнотом и пером. Другой. Руки — раньше лица, раньше голоса. Руки вдоль тела. Пустые. Блокнот — в левой, но закрыт, прижат к бедру корешком вниз, и перо не в пальцах, а в нагрудном кармане. За два месяца Николай не видел мордвиновского блокнота закрытым. Перо всегда было наготове, и пальцы всегда белели от нажима, и стук пера о бумагу шёл фоном к каждому совещанию, к каждому докладу, к каждому слову, которое произносилось в этом кабинете. Сейчас — тишина.

— Входите.

Мордвинов вошёл. Закрыл дверь — плотно, обеими руками, развернувшись к ней спиной, и задержался на секунду — пальцы на дверной ручке сжались и разжались. Потом повернулся. Не сел — хотя стул стоял на обычном месте, у стола, и Мордвинов садился на него каждое утро. Стоял.

Левая рука дёрнулась к блокноту — привычка, рефлекс, два года записывать каждое слово. Остановилась. Опустилась.

Положил на стол пачку.

Не конверт — пачку. Листы разного размера и разной бумаги — казённые бланки с печатями губернских управлений, и телеграфная лента, обрезанная ножницами, и листок из полевого блокнота, карандашом, мелким торопливым почерком — как пишут, когда некому продиктовать и некогда ждать. Пачка лежала на зелёном сукне стола, неровная, разношёрстная, и Николай смотрел на неё, и пачка была толстая.

— Это не доклад, Ваше Величество, — Мордвинов сказал. Голос рабочий, тот, которым читал сводки и номера частей. — Это то, что я собирал. С ноября.

Пауза. Часы тикали на стене. Снег за окном — беззвучный, мелкий.

— Собирали, — повторил Николай. Не вопрос.

— Рапорты ложились в общую стопку. Я не задерживал и не скрывал — каждый прошёл по учёту, каждый зарегистрирован, каждый подшит. — Мордвинов помолчал. Кадык дёрнулся. — Но вместе, Ваше Величество, они выглядят иначе, чем по одному.

Николай смотрел на пачку. Семь листов, может восемь — не считал. Потянулся к стакану на столе, отпил — чай остывший, горький, с осадком на дне. Поставил. Взял верхний лист.

Витебск. Губернское управление, казённый бланк, машинопись. Знакомый — тот самый, с продлением полномочий, сорок семь задержанных за уклонение от молебнов. Его подпись стояла внизу, и Николай помнил: подписал в стопке бумаг, между снабженческой ведомостью и лондонской депешей. Не читая. Число — сорок семь — тогда было числом. В стопке чисел, которые шли каждый день: потери, снаряды, дивизии, градусы мороза. Сорок семь не выделялось. Ничем.