— Если что-нибудь появится — немедленно. В любое время.
— Слушаюсь, Ваше Величество.
Вернулся в кабинет. Вечерний доклад — подписал, почерк Алексеева знал наизусть, читать не было нужды. Потери записал в дневник — аккуратно, столбиком, с итогом внизу.
Ужинал один. Денщик принёс бульон, котлету, компот из сухофруктов — тот же набор, что вчера, и позавчера, и неделю назад. Николай ел медленно, аккуратно, нож и вилка ровно, спина прямая, даже когда никто не смотрел. Двадцать лет за императорским столом — осталось.
Котлета остыла. Компот был сладкий, приторный — повар клал слишком много сахара, и Николай каждый раз хотел сказать и не говорил, потому что повар старался, а сахар — не та вещь, из-за которой стоит расстраивать человека.
Денщик убрал посуду и остановился у двери — ждал, нужно ли что-нибудь ещё. Николай покачал головой, и денщик ушёл, и шаги его стихли в коридоре, и стало тихо. Настольная лампа горела, и за окном темнело, и кабинет был тот же — стол, карта, стул, икона, — и всё было на месте, и не было никого.
Достал из ящика стола фотографию — маленькую, в картонной рамке, с загнутым уголком. Аликс, дети, Ливадия, лето. Солнце, белые платья, Алексей на руках — щурится, он всегда щурился на солнце, и Аликс держала его так, чтобы тень от шляпы падала ему на лицо, но он вертел головой. Ольга стоит сбоку, серьёзная. Татьяна за ней, руку положила сестре на плечо. Мария улыбается. Анастасия — размытая, повернулась в момент съёмки, как всегда. Поставил к лампе. Посмотрел — долго, дольше, чем нужно, чтобы увидеть то, что и так помнил наизусть. Убрал обратно.
Николай вышел на крыльцо. Закурил. Дождь перестал, и воздух пах мокрой землёй и прелым деревом, и лужи на булыжнике блестели в свете фонаря — жёлтые, плоские. Часовой у ворот стоял, смотрел прямо перед собой, не повернулся. Правильно — устав. Но иногда хотелось, чтобы повернулся.
Стоял и курил. Двор был пустой. За оградой — деревья, мокрые, чёрные, без листьев. Из офицерского флигеля доносились голоса — негромкие, неразборчивые, и кто-то засмеялся, коротко, и от этого смеха двор показался ещё более пустым. Где-то далеко стучал молоток — кто-то чинил, латал, строил, и звук был неторопливый, деревянный, живой. Потом стих.
В Царском Селе в это время Аликс укладывала детей. Алексей не засыпал без сказки — про медведя, всегда про медведя, один и тот же медведь, и Николай знал её наизусть, и Алексей знал, и Аликс знала, но каждый вечер — медведь, потому что так было заведено, и заведённое не менялось. Здесь медведя некому было читать. Здесь было крыльцо, папироса, лужи и часовой, который смотрел прямо перед собой.
Докурил. Вернулся. Ещё одна — у иконы, стоя. Загасил.
Встал на колени. Половицы давили — жёсткие, непокрытые, и боль была знакомая, правильная, часть порядка, как форма, как бритьё, как двадцать пять папирос. Николай Чудотворец смотрел из серебряного оклада — лик тёмный, строгий, с трещиной у виска, которую Николай знал, как знал наизусть фотографию и как знал медведя. Свеча горела рядом, и свет ложился на серебро, и серебро отсвечивало тускло, и лик казался живым — не двигался, но смотрел, и Николай смотрел в ответ, и это был их разговор, ежевечерний, без слов и со словами одновременно.
Молился привычкой, не усилием. Слова приходили сами — те же, что двадцать лет, что с детства, когда мама ставила на колени перед образом и учила: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного. Попросил за Аликс — чтобы спала, чтобы не тревожилась, чтобы спина не болела, та, которая болит от долгих часов у Алексеевой кроватки. За Алексея — чтобы кровь остановилась, чтобы не ударился, чтобы ночью не плакал. За девочек. За армию. За Россию — и это слово было таким же, как все остальные, и весило не больше и не меньше, чем имя жены или имя сына.
Перекрестился. Встал. Колени ныли — так и должно быть.
Открыл дневник. День прошёл спокойно. Погода дождливая. Закрыл. Промокнул.
Лёг. Потушил лампу. Закрыл глаза.
Проснулся от тишины.
Не от звука — от того, что тишина стала другой. Была ровная, ночная, штабная — часы на стене, дыхание часового за дверью, дождь. А стала — плотная. Тяжёлая. Как будто комната уменьшилась. И холоднее — холоднее, чем когда засыпал, хотя окно закрыто и печь не остыла.
Лежал, не открывая глаз. Считал: часы тикают — есть. Дождь — есть. Часовой — не слышно. Нет, слышно — сапог скрипнул за дверью. Есть. Всё на месте.