Примерно понимая лошадиные повадки, он решил, что она поскакала в общину. В лесу ей делать, конечно, нечего, пойдет она полями и дорогами. Вот только пешком он сам доберется до общины едва ли за неделю, а значит пропал его спешно придуманный план и, следовательно, пропали его люди. Филипп сердился, но шел упорно, изредка зовя лошадь, понимая в то же время, насколько это пустое занятие. Крики позволяли отвлекаться от мыслей. Новые призраки вставали перед глазами — Ерема, Мартемьян Захарович. Говорили, улыбались, сквернословили, делали доброе и творили всякое дерьмо, жили, одним словом. Но кто они ему? Всего лишь случайные попутчики в пространственно-временной клоаке, в которую его низвергли — существовали ли они вообще, эти небезгрешные агнцы, или быть может это творение его шизофренических видений? Но ведь говорили и молчали, будто живые, а значит были, ибо как наставлял ты настоящий? И как наставлял ты прошлый?
Завадский остановился, присел, собрал горсть снега у обочины и положил в рот. Справа фыркнуло, треснула ветка. Филипп насторожился, обернулся к опушке — как будто движение во тьме. Он медленно пошел через канаву на крупное черное пятно, и не переставая повторял ласковые слова, как это обычно делал Савка, общаясь с лошадями.
Пятно задышало, зафыркало. Завадский протянул руку и коснулся лошадиной шеи. Животное пошло было вдоль опушки, но Завадский уже ухватил волочившиеся по земле поводья, уверенно дернул к себе и погладил лошадь по храпу.
— Вот так, вот так, не балуй. — Сказал он, протягивая ей кусок черствого хлеба.
Третьи сутки шел Мартемьян Захарович со сторожевым обозом в Искитимский опорный пункт, чтобы двинуться оттуда уже с разрядными стрельцами в последний путь в Томский гарнизон. Ходьба бывшему приказчику давалась тяжело: на ногах — кандалы, в кровь истершие ступни и голени, на руках — наручи, на шее железная кривошипная рогатка, от которой тянется цепь к бревну со скобами в санях. На таких же цепях, толкаясь бредут уже из последних сил запятнавшие себя преданностью «разбойнику и лихоимцу Мартемьянке» — крупный казак по имени Фарафон, больше известный под прозвищем «Медведь» и крепкий духом и телом солдат по имени Садак. В охране до двух десятков стрельцов и казаков. Казаки отряжены молодые, разбитные. Что постарше — едут конями, кругом обоза, хотя шутка ли — бежать пленникам при таких оковах. Только младший десятилетний сын Мартемьяна испугавшись избиения матери нетрезвым казаком на стоянке за поворотом на Ачинск побежал было к обрыву, но его поймал стрелец и ударил в нос, превратив его в квашню. Сын лежал теперь в санях, от боли стонать боялся — казаки и стрельцы Пафнутия были страшны, наводили на него ужас, и подле него молодой ушастый казак Кузька с толстыми как у негра губами все хватал его старшую сестру, норовя засунуть цепкие руки ей под кафтан. Та уже не отбивалась, заплаканное лицо ее стало будто неживым. Мать тащили за санями, накинув на шею пружок из веревки. Последнее время она часто падала и хрипела от удушья, тогда с саней слезал недовольный стрелец и все пинал ее, злясь на то, что приходится тратить время.
Поначалу Мартемьян скрипел зубами от злости и на правах бывшего приятеля глядел на Овчину, который сидел в первой телеге рядом с возницей.
— Укороти безобразие! — потребовал он, обращаясь к нему, когда казаки впервые довели до слез его дочь, но Овчина лишь отвернул каменное лицо к дороге.
Теперь уже Мартемьян сам был близок к потере сознания, как ни крепок он был духом, тело его сдавалось. Даже шедший рядом выносливый Садак то и дело спотыкался. Конные стрельцы нет-нет да и клевали носами в седлах — по всему назревал привал. Только ехавший впереди зоркий стрелецкий десятник в овчинном ергаке, который он отобрал у Мартемьяна Захаровича, казалось, не поддавался усталости и нетерпеливо оглядывался на замедляющуюся процессию. Он же хотел устроить привал у разъезда и торопился проскочить сосновый отъемник.
— А ну не скучите! — ругался он на просивших привала казаков, и поскакивая на своей крепкой лошаденке вокруг обоза, приводил всех в чувство — кого словом, а кого плеткой. Тогда обоз ускорялся, но через полчаса снова приходилось повторять процедуру.
В очередной такой обскок голос подал Овчина:
— Телега.
Десятник выскочил на лошади вперед обоза, приподнялся в стременах, приложил ладонь ко лбу.
Впереди, в сотне саженей, где дорога просаживалась в низину лежала на боку телега без колеса, почти целиком перекрывая сужающуюся дорогу.