Спасительница
В бойницу залетали редкие сухие снежинки, завывали во всех щелях порывы ветра. В остальном вечер в Азкабане ничем не отличался от десятков и сотен других таких же: для тех, кто находился тут уже давно, все дни слились в однообразную серую череду дней, полных страданий, разделяемую на части только восходами и закатами. Медленно шёл по узкому обходному коридору вдоль ряда камер надзиратель — высокий крупный мужчина. В обязанности его входили наблюдение за узниками и контроль за обстановкой, но в ночное время почти все спали, и работа в этом мрачном месте казалась ему скучной рутиной, и даже дементоров не было видно поблизости — по причине непроглядной темноты этой ночи.
Надзиратель прошёл было до половины своего обычного маршрута, даже чуть дальше, потом вдруг словно вспомнил о чем-то и повернул назад. Ступая на носках, отсчитал внимательно третью камеру от поворота, чтобы не ошибиться, и осторожно заглянул в небольшое смотровое окно, подняв заслонку. За ним не виднелось ничего кроме все той же глухой темноты и части ближайшей стены с вделанной в неё толстой цепью. Тогда охранник бросил во тьму люмос, и шар света, пролетев вперёд, замер посередине маленькой узкой темницы, сделав заметными трещины между камнями в стенах и глубокие царапины: не то скребся кто-то, не то отмечал дни, проведенные в этом аду. А в самом дальнем углу виднелась человеческая фигура в порванной на плече и испачканной до пыльно-серого состояния тюремной робе, скорчившаяся в попытках сохранить ускользающее из-за сквозняка тепло. Узник вздрагивал при виде света, потревожившего его; скорчившийся, он казался маленьким, как ребенок, хотя охранник и помнил человека, сидевшего в камере, как довольно высокого.
Он постучал негромко в дверь костяшкой согнутого пальца — и заключенный поднял голову и обернулся, затравленно озираясь. Свет выхватил бледное лицо с клоком бесцветных спутанных волос; единственными яркими пятнами на нем были глубокие тени под глазами и несколько окровавленных ссадин на лбу и висках — правда, вряд ли от того, что узника тут били; скорее оттого, что тот падал и ранился сам (по крайней мере, надзирателю очень хотелось в это верить). О происхождении ссадин можно было догадаться по той слабости, с которой заключенный попытался подняться, повинуясь негромко отданному приказу. Пальцы его цеплялись за выступы и углубления в неровной каменной стене, но срывались, скользя, и несчастный упал бы, если бы не стоял в углу. С трудом ему удалось выпрямиться и встать более или менее ровно, хоть и распластавшись по стенам в этом самом углу.
И надзиратель Гойл всматривался и не верил, что перед ним стоит Люциус Малфой — слишком мало осталось в этом нервно вжавшемся в стену существе не только от гордого аристократа, но и от человека в принципе. Ничего хорошего от визита охранника ждать узнику не приходилось, но все же вид другого человека взволновал его и заинтересовал: слишком давно ему не приходилось видеть никого, кроме теней своего бесславно завершенного прошлого.
Под прорехами в одежде видны были и более обширные кровоподтеки, а вот раны и глубокие следы ударов на теле затянулись почти все, оставив шрамы и рубцы: в последнее время его не избивали — скорее, забыли насовсем в этом проклятом всеми месте. Но вид все-таки не вызывал у видевшего многое надзирателя самую острую жалость. Может, слишком силен был контраст между тем, каким он помнил его, может, слезящиеся глаза с гноем в углах и кошмарно исхудавшее тело, и вся эта запуганность, с которой он так и ждал нового удара, не могли оставить равнодушным даже достаточно холодное сердце.
Надзиратель поколебался немного. Что ему сказать? Но хотелось вселить в душу узника хоть немного надежды.
— Малфой, вы меня слышите?
— Да, — ответ был произнесен шелестящим хриплым шепотом, точно заключенному до этого приходилось очень долго кричать.
— Скоро подходит к концу срок вашего заключения. Через две недели. Я написал вашей… Вашему сыну. Надеюсь, что вас будет кому забрать.
Тот кивнул коротко, снова вздрагивая, будто даже не понял слов, и только через несколько мгновений, когда смысл слов дошел до него, вскинул голову. Глаза у него остро блеснули.
Он улыбнулся, и по тому, как неловко и некрасиво растянулись его губы, было заметно, как давно ему не приходилось этого делать.
Надзиратель Гойл бросил на узника несколько смущенный взгляд в последний раз и вышел из камеры, запоздало подумав, что эта радость только лишний раз привлечет к тому дементоров; впрочем, сокрушаться было поздно.
Но здесь был тот случай, когда помогло несчастье: разум Люциуса Малфоя ускользал от него — так сильно он погрузился в пучину ужаса с момента последней встречи с дементорами. И ясность мыслей не была ему свойственна. Казалось бы, чего может ждать заключенный, как не конца своего срока? Когда-то это было счастливой его надеждой, но уже давно стерлось и было закрыто пеленой беспамятного сущестования, которое он влачил тут. Короткая вспышка радости на удивление быстро забылась, и через минуту он снова забился в угол, упрашивая мысленно высшие силы только о том, чтобы холод, страх и постоянная ноющая боль поскорее прошли. Он уже вообще не помнил, зачем заходил охранник, поскольку нашел единственный способ выживать здесь: забыть обо всем и забыть самого себя.