Крысы повержены. Сердце колотится. В теле необычайная легкость. Все дается ей невероятно просто и точно, она не ошибается ни в едином движении, преобразившийся в сказочного принца-Зарайского Щелкунчик оживает теперь по-настоящему, и у Кати от этого превращения неживого в живое у самой мурашки по коже, как в детстве, бегут.
Зарайский ведет ее по зимнему лесу, вокруг вихрятся в театральных сквозняках снежинки: Калинкина, Труш, Лялина, Смородченко, Киршенбаум, Воронина, Касымова, две Никишовых, Непейвода, Небылицкая, Стон и Амбарцумян и еще одиннадцать других балерин, прекрасных и безвестных. Зарайский подымает Катю на руки — очень похоже на кадр, который был на приснопамятной афише «Антонина Рублева — прима Императорского балета».
Зал взрывается овациями.
Зажигается свет; император рукоплещет стоя, Катя видит это сразу.
Она счастлива.
Это похоже на спецоперацию. Автомобили контрразведки подкатывают к черному ходу, где их встречает человек, одетый в мундир Охранного отделения, но честь отдающий Сурганову.
— Надо быстрей! Антракт заканчивается! — шепчет он громко.
— Император остался на второе отделение? — спрашивает полковник.
— Так точно.
Лисицын в чьей-то парадной форме, наспех обкорнанный, бежит по пустым коридорам, лампочки под потолком тускло вспыхивают и пропадают, синий мундир показывает дорогу, Сурганов в шаге позади. На миг Лисицын забывает, где он, ему кажется, что это не Большого театра подвалы, а ростовского поста.
И заодно та комната перед глазами встает, где дети, как щенята, друг на друге спали. Лисицын трясет головой, выгоняет их вон. Не помнил же их, долго не вспоминал, к чему это сейчас?
Выбегают к лестнице; по ней наверх-наверх, утыкаются в караульного. Синий мундир начинает что-то ему объяснять, но Сурганов просто в морду ему коротко лепит своим мясницким ссаженным кулаком. Тот опрокидывается, не шевелится.
— Надо успеть до конца антракта, иначе двери закроют!
Вспоминает дальше: как казаки несли детей по коридору, как пришли будить Мишель и этого пацана, как комендант ростовского поста потребовал у них больше никого не расстреливать, как поехали хмурым утром на дрезине куда подальше, чтобы штатских на посту залпами не смущать. Как поставили коменданта и его сынка к стенке. Как один у другого кляп зубами достал. А потом что было? Не помнит. Многого не помнит.
Вот оказываются в фойе, выскакивают из какой-то служебной дверки. Там опять Охранка, следит за тем, чтобы все, кто у буфетов задержался, зашел в зал.
Оттуда уже аплодисменты — начинается. Просыпается оркестр.
Их останавливают в дверях: билеты нужны.
Билеты Сурганову передали, но корешки в них не оборваны. Лейтенант зовет капитана, тот подбегает заранее настороженный. Смотрит подозрительно в билеты, требует, чтобы и одного, и другого проверили. Обоих обыскивают тщательно, потом Лисицына манят: наклонись.
Тот наклоняется, ему шепчут в ухо, щекочась усами:
— Мороз и солнце. День чудесный. Еще ты дремлешь, друг прелестный. Пора, красавица, проснись.
— Мороз и солнце, — ошарашенно повторяет за ним Лисицын. — День чудесный. Зачем это?
— Чтобы знать, что у вас уши не выколоты. Что вы не из тех, кто во всю эту ересь верит.
У него уши не выколоты, думает Лисицын. И у коменданта Ярославского поста уши тоже целы были. У всех там были выколоты уши, а у него — целы. Все слышал, только вот не помнил ничего. А может быть такое, чтобы человек сначала обернулся, а потом обратно нормальным стал?
— Пошли! — дергает его за руку Сурганов. — Что застрял?
Лисицын встряхивается: нет, с ним-то ничего такого быть не может! Он-то сам точно нормальный!
Входят в зал, там уже меркнут люстры… Оркестр вступает…
— Туда!
До императорской ложи — полсотни шагов. Лисицын идет по рядам, по ногам, люди вскрикивают, шипят, бранятся. Когда Государя уже можно увидеть, на пути у Лисицына, как чертики на пружинках, выпрыгивают телохранители.
— Ваше императорское… Всемилостивый государь!
В руках у них какие-то нерусские маленькие пистолеты — еще шаг, и выстрелят.