«Что говорят?» — пишет ему Егор.
Дядя Коля отмахивается от него, как будто бы с той стороны ему действительно дают какие-то инструкции, потом кивает и отключается. Подтягивает к себе блокнот с Егоровым вопросом и выводит в нем: «Что ты бредишь. Вообще не понимают, о чем ты. Говорят, чтобы я линию не занимал».
Егор пишет срочно: «Но вы же казаков пропустили туда? В Ярославль? Поезд с 2 вагонами?» — заглядывает Рихтеру в его лунки. Тот кивает.
«Зачем?»
«Они не отчитывались».
Вот! Егор тычет в лицо Рихтеру своим грязным пальцем. «Они знают!»
«Ну если знают, то знают. Мы им сказали? Сказали. — Рихтер разводит руками. — Все, айда в медпункт!»
И правда — в лазарет он Егора провожает, и пока тому уши от крови чистят, льют в раны йод и бинтуют голову, продолжает с ним переписку. Хочет знать, как погиб Полкан, и Егору приходится тут придумывать всякое, плести вранье дальше. Врач интересуется, что у Егора случилось с ушами.
«Вам тоже так надо будет сделать. Всем. Или конец». Рихтер врачу кривит рожу: мол, не слушай его, чушь порет. «Всем конец», — дописывает Егор.
Они с Мишель сидят друг напротив друга, хлебают горячий суп. Обоих отчистили, у обоих вата в ушах и голова замотана. Кухарка и жирный повар подглядывают за ними через раздаточное оконце, безголосо квохчут. Над головой у них часы, времени двенадцать.
Мишель похлебала щей, бросила на полтарелки. Мрачная, нервная.
«М», «Е», «Н», «Я», «Н», «Е», «О», «Т», «П», «У», «С», «К», «А», «Ю», «Т».
Куда, кивает Егор, озираясь на кухарок.
«В», «М», «О», «С», «К», «В», «У».
Долго, неловко, злясь друг на друга за кривые буквы и за непонимание, они выясняют, что Мишель пробовала отпроситься сразу, и до медпункта, и после, — отказ. Потом они придумывают рассыпать на столе соль и чертить по соли — буквы меньше, четче, разговор идет быстрей.
«Почему меня не отпускают? — спрашивает Мишель. — Что ты им рассказал?»
Егор оскорбляется: он тут ни при чем, рассказал ровно что было, при нем звонили в Москву, и в Москве его историю сочли чушью; ну, наверное, должны помурыжить их еще до выяснения обстоятельств. Не сажают же их в каталажку — лечат, кормят, о детях вот заботятся.
«Я сбегу», — упрямо выводит Мишель.
«Я с тобой пойду», — пишет Егор.
Она смешивает соль. Смотрит в окно. Возвращается к нему.
«Зачем?»
«Ты все равно будешь моей».
Она усмехается. Шлет ему воздушный поцелуй. Отодвигается. Но в дверях ее ждет часовой, перегораживает проход, не дает выйти. Егор тоже вскакивает — думает к Рихтеру пробиться, но там не один человек их стережет, а сразу трое. Слышать его не хотят, вталкивают обратно в столовую — не зло, но настойчиво. Показывают: иди, мол, поешь еще пока что.
Егор берет добавки и пихает ее в себя; Мишель сидит, скрестив руки, вся из себя презрительная: тебе сказали жрать, ты и жрешь? А Егор, да, жрет, и иди ты в жопу.
«Все равно будешь моей».
Смотрит на часовой циферблат — там опять двенадцать, стрелки застряли. Это тут у них время встало, думает он, а в Ярославле оно втрое быстрей вперед мотает. Они придут сюда, думает он, они сюда все равно придут рано или поздно, потому что в Ярославле они уже жрут друг друга, посрывали с себя погончики и папахи и верещат эту свою ересь во все горло.
Оно уже, наверное, катится сюда, а эти идиоты ему не верят.
Ничего. Надо пока пожрать впрок. Пожрать и подремать вот хоть на стуле. А потом выбираться и искать тех, кто будет готов его слушать.
В полудреме к Егору приходит мать.
Он не видит ее, но она говорит с ним из соседней комнаты: не волнуйся, со мной все в порядке. Он отвечает, что так и думал, собирается встать, пойти к ней, но сил в ногах нет. Мать просит — не надо, лежи, отдыхай. Егор возражает: хочу посмотреть на тебя, соскучился. Не надо тебе на меня смотреть, вспоминай, какой запомнил, говорит ему мама.
Егор все-таки наскребает сил, чтобы подняться, еле-еле отбрасывает тяжелое, как могильная земля, одеяло, встает — заходит в соседнюю комнату, которая вся завалена каким-то утилем, пыльным барахлом, — но матери нет там; ее голос опять за дверью. Он к ней идет, как будто по дну озера, так трудно — а она ему строго: не ищи меня, я тебе сказала. Не надо. Говорю тебе, со мной все хорошо, я умерла, и все тут. А ты вот должен жить, так что возвращайся в постель и спи давай, отсыпайся.
Он говорит ей твердое «нет» и бредет обратно к себе в постель, и только когда он уже засыпает обратно, до него доходит, что она умерла. Что же тут хорошего, спрашивает он. Кому что, шепчет она ему на ухо. Тебе жить надо, а вот Сереже моему лучше б умереть было, зря ты его мучиться оставил.