Выбрать главу

Спит она в кабине, воров отпугивает лисицынским пистолетом; шатается днями по окрестным домам и по полузаброшенным поселкам, ищет чем поживиться. Радости у нее никакой нет, в мыслях она живет у своей бабушки с дедом, постепенно забывая, что те погибли. Из хорошего у нее только банка меду, тоже пушкинский гостинец, в которую она себе разрешает в конце дня, перед самым сном, залезть пальцем и облизать, чтобы хватало радости на сон и на пробуждение.

Дни слипаются в один: наверное, уже подкатывает на стальных гусеницах Новый год. Лисицынская казачья форма, выстиранная ею и заштопанная, лежит зря, — а сам Юра — изможденный, обгадившийся, дикий — бродит кругами по своей клетке-будке в фургоне продуктового грузовика, пока Мишель клянчит подаяние у соседей и талдычит им, как спастись от грядущей беды.

Ей никто не верит — пока черный вал наконец не доходит до Москвы.

Мишель в это время обворовывает пустую чью-то квартиру, из окон которой видно шоссе. Людей, которые по шоссе бегут, она замечает не сразу — увлечена гардеробом, в котором хозяева бросили платье почти ее размера.

Ярославское шоссе, кроме нескольких съездов, у самой Москвы забрано в высоченное ограждение, чуть не туннель без крыши, от мясорубки раструб. И по этому туннелю мчатся к казачьим постам голые люди. Бегут, размахивая руками.

Как нормальные люди в Москву ходили, Мишель за эти дни уже насмотрелась. Таких она, встретив на дороге, успевала предупредить, что в город их не пустят. Кто-то смеялся над ней, кто-то с ней спорил, но ей это было все равно. Тел там, где убили Веру, громоздилось все больше, воронье вилось над дорогой все гуще, а люди все равно не верили, что в Москву больше нельзя, и шли себе.

Но теперь было другое.

Этих Мишель узнает сразу. Они несутся каким-то своим мудреным построением, не останавливаются, почтительно ломая шапки, не спрашивают разрешения, не слышат предупредительных выстрелов в воздух. Снайперы, которые сидят в гнездах — за эти недели казаки тут настоящую крепость возвели, — не успевают нацелиться.

Только в самые последние секунды начинают палить пулеметы. Мишель прижимается к окну: уже не понимает, за кого она теперь. Ей хочется и чтобы казаки в серой форме покосили нечисть, но хочется и чтобы эти существа, которые навсегда избавились от страха, пускай даже и через безумие и бешенство, разломали бездушную машинку, которая все эти дни исправно переводила при Мишели живых теплых людей в мертвецов. Пускай они нашепчут уже казачкам свои секреты, пускай те поскидывают с себя форму, как Юра Лисицын.

Пулеметы строчат неутомимо, неутолимо.

Одержимые барахтаются и кувыркаются, напичканные свинцом, тяжелеют и теряют скорость. Что сейчас думают казаки? Понимают, что это вокруг творится? Предупредили их о таком? Сказали, как защититься? Потому что если хоть один одержимый успеет добраться на расстояние крика, на расстояние нескольких связанных в одно бессмысленное предложение странных слов — конец всему, конец Москве.

Но их не зря тут поставили.

Серые шинели, бараньи папахи, железная выучка, холодная кровь. Черт знает что они делали раньше там, откуда их сюда привели, но они перемалывают нелюдей так же четко, как до этого молотили людей.

Волна захлебывается и спадает.

За ней, наверное, другая пойдет — такая же отчаянная и бесстрашная, — и так же ее под корень скосят, и это будет продолжаться, пока по ту сторону МКАДа будут оставаться люди с целыми ушами.

Мишель возвращается бегом, оглядываясь — пистолет в руке ее перевешивает, — к себе в грузовик, прислушивается к фургону — они же сейчас разбудят Юру, он, наверное, будет рваться на свободу, как бы не задохнулся, — потом задергивает шторки из тряпок, которые на окна кабины повесила, — и ждет, обняв руками колени, пока буря стихнет.

Думает о бабушке о своей. И о той, чужой старухе в доме с кошкой. О Саше, о Егоре. О своем пустом чреве. О Юре Лисицыне. О Вере, которая ее зря послушала.

Кто-то ведь в этом виноват? Кто-то ведь за все это заплатит?

Кресты

1

Это происходит в день, когда у Мишели заканчивается вся еда, не считая медовых остатков на дне литровой банки. В последние несколько суток на улицу выходить она не решается — одержимые рыщут в окрестностях, и ей, не слыша их, покидать знакомый двор слишком опасно.

В последнюю свою вылазку она видит огромную человеческую воронку, которая закручивается вдалеке, на границе с Королевым, втягивая в себя всех окрестных жителей, кто ее не послушал. А те, кто послушал, — сидят, оглохшие, по подвалам, доедают запасы, стучаться к ним и выпрашивать милостыню бесполезно. Утро.