Выбрать главу

Шестой же или седьмой устроил на столе точную зону с бараками, пищеблоком и промзоной, ссучился, встал на вышку, замерз и превратился в свою искомую собаку, тявкающую на любой скрип ветра в проволке, освещая ручным прожектором все следы на пустой запретке: следов там не было.

С кем-то там еще получилось еще что-то, но кактус остался кактусом, вид из окна почти не изменился, если не брать во внимание ход неба по небосводу, умывальник остался ржавым, холод не потеплел, пол скрипит, будто по нему ходят, двое из дальней комнаты заснули и пальцы их продолжают сжиматься-разжиматься, дыша во сне, а тот, кому было показалось, что остальные похожи на кукол, вышел из квартиры, запнулся на пороге, сел на ступеньки, едва не заплакал и вспомнил, что слово "прощай" произносится только глазами.

А бумажный кораблик на Фонтанке загорелся - оттого, что кто-то попал в него, прикурив, спичкой; и, вспыхнув, подумал, что это-то и есть счастье, оттого, что того ведь без чуда не бывает, а как же не чудо, когда горящая спичка падает с Аничкова моста и не сгорела по дороге?

2.

Дом стоял сбоку от железной дороги, его объезжали и с другой стороны, но там была линия куда более хилая: запасная, полутупиковая, что ли, ветка, куда на время засовывают хвосты товарняков.

Ну, этот кусок земли имел вид вытянутого островка, в котором кроме служебного дома был небольшой палисадник, обычный возле будок железнодорожных смотрителей - которые выходят к поезду с желтой штуковиной в руке. За штакетником по их обыкновению росли всякие длинные цветы вроде георгин и т.п., а к осени - хризантемы. Мелкие, любящие холод своей хвоей сиренево-фиолетового цвета с желтой сердцевинкой или с белой середкой.

Почва тут была тяжелой и сырой - не то чтобы заболоченной, но неподалеку имелся водоем некоего темного парка; черной была почва и сырой, липла к ботинкам и прочим сапогам, а в свете железнодорожного прожектора после этой темноты рельсы в несколько рядов под ногами блестели в его силу, только резче, потому что уже.

Последний из города паровоз оставлял на перроне этого предместья небольшое число вышедших, случайных пьяных туда-сюда, кого-то, так и не вошедшего в вагон; свет из окон мелькал пятнами по платформе, и, когда сбегал с нее дальше, там уже никого не было.

То есть до утра тут всё умирало, оставались лишь двухэтажная железнодорожная будка со служебными людьми внутри, прожектора, которые светили, и рельсы, отражавшие свет.

Жизнь закрывалась на ночь, как лавочка, так что до утра оказывались бесполезными деньги, документы, слова, куда уж - имена.

Но перемещение от жизни, в которой имелись еще какие-то обстоятельства, к жизни, какой ей вздумалось стать, оказывалось слишком быстрым, чтобы изменилось хоть что-то: уехавшая уехала просто почти кукольной фигуркой, как если бы ушла до следующего раза в далекий сундук или же была убрана кем-то в ящик на антресолях, а взаправду ничего не изменилось.

Можно было бы придумать, что снег, из первых в сезоне, падающий на черную землю и еще желтые, не успевшие разложиться, всосаться в почву листья, как бы засыпал эту землю и, заодно, перрон известью или размолотым в порошок анальгином, но закрывшаяся лавочка же не торгует, так и в подобных историях никакие соответствия не стоят ничего, ничего не значат.

Просто все разъехались, а ничего не изменилось. Заболоченная местность, железнодорожные пути и запахи, свойственные обочинам рельс, следует исключить из рассмотрения, вынести за скобки, они же присутствуют постоянно.

Что такое? Будто некоторое вещество распылено каплями по окрестностям, наркотического, стабилизирующего свойства и со спокойной осенней настойчивостью возвращает к чему-то одному и тому же. Непонятно к чему. Но к тому же.

Все это лежит тут вокруг даже не на расстоянии вытянутой руки, а просто вокруг до такой степени, когда эта рука может протянуться куда угодно. Можно бы сказать, что въедаясь радиацией в кости, но раз лавочка закрыта на ночь, то сравнения не нужны. Убранный в длинную коробку поезда внешний вид человека переводил проблему в разряд совершенно нерешаемых, потому, что было не понятно, что именно исчезло. Как если в комнате выключен свет? Там все, кто там был.

Женщины и мутанты владеют телом, осознанно уводимым гораздо далее физических очертаний, отчего их странная чувствительность, а также, скажем, боль, причиняемая им такими делами, как если бы за тридевять земель на реке Яуза из селезня перо выпало.

Тогда, чтобы почувствовать человека сильнее, чем он и так есть, надо взять любой камешек, но такой, чтобы он сам лег в руку, и ни для чего, а просто чтобы помнить о том, что делаешь, и, держа камешек в руке, как бы этого человека за руку привести его сюда. Он придет, и камень можно выбросить, потому что он уже мертв и скоро рассыплется насовсем.

Окрестности остаются такими же, как прежде, но от того, что человек появился, с окружающего словно бы сдергивается небольшая пленка, или же эта предыдущая темнота оказывается укрытой прозрачной пленкой, по ней идет рябь, еще сохраняя в себе действие силы, вызвавшей человека, равно как и позволяющей быть с ним в его отсутствии.

Любая история строит себе места, вырывая в городе ямы и заполняя каждую своим воздухом. Лунки, ямки, дорожки, штреки, шахты, на дне где, как в горском плену, мыкается кусок истории. Они утопают в этих дырах все ниже, не зная ни сезонов, ни погоды, наваливаются друг на друга, превращая всего тебя в кусок простого черного угля, продавливающий тело, чтобы лечь в грудную клетку. Антрацита, шепотом поблескивающего при учащении, сбоях сердцебиения, дзиги-дзаки.

В девяностом году мы еще могли думать, что важно именно то, что и как выделается, отстегнется от наших уже даже любых бесплотных дел, и что любая наша оценка или чувство взмывают в небеси воздушными шариками разных цветов, совокупно составляя из этих шариков небо. Наверное, тогда так и было.

Откуда следует, что и любовь за эти пять лет совершенно изменилась: ведь тогда все уходили в любую часть неба или прочего отсутствия суши когда хотели, достаточно было взять друг друга за руку или же лечь рядом. Пять лет тому назад судьба выстраивалась каждым себе легко, как хочешь. Никто об этом не знал, потому что в противовес такому счастью людям казалось, что повышение голоса свидетельствует о крайней значимости происходящего с говорящим, требующей в идеале только что не китайской, отчасти расстроенной музыки. А по окончании времени, когда было возможно все, судьба всякого обрела уже достаточную насыщенность и, осев вниз каждому на плечи, оказалась тяжелой, невидимой, управляя людьми своим весом либо знаками - которые по старой памяти казались все новыми ее составляющими, хотя раньше были частями жизни и сами по себе.

Но вот, например, теперь на углу возле моста стоит невысокий, затюрханный и с несомненностью нетрезвый мужичонка. Ждет, что ли, трамвая, а времени уже полпервого, и район не центральный. В руках у него при этом два ананаса, которые он с неумелой то ли нежностью, то ли осторожностью прижимает к груди. Является ли он знаком? И если да, то чего? Но ко мне при виде его не пришло ничего, кроме мыслей о нем, так какой же он знак? Но - с двумя ананасами, ночью, на пустой остановке?

Под мостом с несомненностью течет река; исходя из того, что ветер дует в левую щеку, можно предположить, что ветер - с моря и, следовательно, возможно, что в городе подтопит подвалы. Справа, по соседнему мосту, ползет, всасываясь в город, электричка, из чего прямо следует, что когда бы не идти, а остаться на перроне и ее дождаться, то в городе бы оказался быстрее. А зачем? Время такое длинное.

Любое разваливание не может не иметь естественных на сей счет причин. Но старость ничего тут не определит, столь же завися от усталости вещества, которому надоело сохранять свою предыдущую позу. На свете потому что положено так, что ничто не должно быть слишком долго, а то ноги затекают.

Чтобы человек оказался рядом, не нужно ничего: чтобы наоборот - надо прилагать старания. Выстраивать время, устраивать знаки, заставлять их соответствовать не только друг другу, но и обстоятельствам, а также - людям при обстоятельствах, не ощущая даже того, что все это уже не более, чем воспоминание вроде небольшой открыточки, упав пришедшей в ящик через полтора года после того, как она появилась на свет в фотоаппарате.