Выбрать главу

Наконец пришел настоящий, достойный композитора выход. Спендиаров был приглашен в Симферополь на авторский концерт, что вызвало в экспансивном семействе бесконечные толки. Оно надеялось обеспечить гонораром Александра Афанасьевича чуть ли не весь Судак!

Композитор выехал в Симферополь в двадцатых числах сентября, и только через месяц, когда обеспокоенная его долгим отсутствием Варвара Леонидовна ввергла весь дом в паническое настроение, в ворота въехала подвода, на которой рядом с исхудавшим гастролером трясся пятипудовый мешок муки.

Не было конца радостным приветствиям и обгоняющим друг друга вопросам! Спендиаров отвечал на них как-то мимоходом. Он был увлечен рассказом об игре оркестра[72].

Надо ли говорить о состоянии Александра Афанасьевича, когда на следующее утро он обнаружил, что привезенный им мешок муки похищен!

В тот же день он вступил в ряды самоохраны. Необходимо было объявить беспощадную войну грабителям. В старом пальто, висевшем на его исхудалой фигуре, в надвинутой на очки фуражке он ходил с боевой дружиной по ночным дорогам, то и дело отставая из-за тяжести берданки и спадающих с ног калош.

Ходил он и в лунные и в безлунные ночи, мимо покинутых дач без оконных рам и дверей, мимо унылых заборов с остовами пружинных матрацев, прикрывавших вместо похищенных на топливо вороте въезды в безмолвные сады.

В ночном освещении, на фоне темного моря картина запустения казалась фантастической. Спендиаров шел, напевая в такт шагам музыку «Сцены пиршества», которую дорабатывал в эти самые мрачные месяцы голодного года.

Быть может, не оставлявшее его в тяжелое время вдохновение и помогло композитору преодолеть все испытания.

Покинув кабинет, где плюшевая мебель и черные библиотечные шкафы покрылись дымчатым слоем сырости, он превратил в свою рабочую комнату спальню. И там тотчас же зазвучала пиршественная музыка.

Изможденный, посиневший от холода, от которого не спасали ни самодельные боты, ни теплая кофта Варвары Леонидовны, накинутая поверх пелерины, композитор играл с неистощимым жаром.

Он был на удивление спокоен и даже весел. Летом, когда на опустевшем птичьем дворе еще бродил красногорлый индюк, композитор следовал за ним по пятам, подражая его походке и злобному клекоту. Он передал все это в музыке «сцены шута». Исполняя ее младшим детям, так как их непосредственное восприятие было лучшей проверкой правдивости образа, он изображал затем самого шута — «Индейского петуха», распластав полы пелерины и по-птичьи переставляя ноги.

Композитор был страстно увлечен пляской Алмаст, в которой старался передать кульминацию трагического образа княгини. Он ее сочинял все время: за обедом, когда, неожиданно запев, отталкивал от себя тарелку, или ложась спать. Потом дни и ночи раздавалась спотыкающаяся тема пляски пьяных воинов, перешедшая в зловещую музыку «Измены». Не оставалось уже ни одного мгновения для житейских раздумий и даже для ощущения болезни, которая постепенно охватывала хрупкий организм композитора и, наконец, свалила его с ног.

Отсутствие очков придавало глазам Александра Афанасьевича настороженное выражение. Он лежал в затихшей спальне у зеркального шкафа. В зеркале отражалось его красное от жара лицо. Когда Варвара Леонидовна властно переворачивала его, чтобы натереть спину скипидаром, он испускал стоны, в которых слышалась смертельная тоска. Позже он признался дочери, что во время болезни его неотвязно мучила мысль, что он может умереть, не закончив оперы.

Боязнь смерти сопровождалась у него страхом одиночества. Наяву и в беспамятстве он судорожно цеплялся за сидевших у его изголовья близких, как единственную связь с жизнью. В то же время он трогал их до слез чисто житейскими, обыденными вопросами: не проникнет ли мышь к кулечкам сахара и крупы, спрятанным для него в конторке, и не погибнут ли его крохотные запасы от сырости?

Никому из родных не верилось, что это страшно истощенное, с трудом дышащее тело преодолеет крупозное воспаление легких. Но кризис миновал, и наступило выздоровление, сопровождаемое все усиливающейся тягой к творчеству.

Дул сумасшедший мартовский ветер. Выздоровевший композитор стал неузнаваем. С его потемневшего, сжатого сверхъестественной волей лица, казалось, навсегда стерлась улыбка. Сочиняя до поздней ночи, он почти не выходил из спальни.