Фердинандо тоже был очень счастлив, ибо он впервые по-настоящему испытывал любовь. Все его палермские романы казались ему теперь фальшивыми: отныне для него существовала только одна женщина на свете — Кармела. И все же следует признаться, что граф, прежде чем всецело предаться этому восхитительному чувству, сладость которого он только-только начал ценить, решил в первую очередь окончательно утолить мучивший его голод. Глядя на Кармелу так нежно, как только это было возможно, он повторил свою вчерашнюю просьбу, правда, на этот раз умоляя девушку принести целого цыпленка и полную бутылку вина.
Кармела была в таком расположении духа, когда женщины уже не спорят, а слепо повинуются. Девушка лишь попросила дать ей отсрочку, чтобы убедиться в том, что она никого не встретит на лестницах или в коридорах. Ожидание было приятным. Молодые люди говорили на тысячи тем, яснее ясного указывавших на то, что они любят друг друга; затем, решив, что время пришло, Кармела, легкая как тень, на цыпочках вышла из комнаты, держа в руке свечу.
Минуту спустя она вернулась с полным подносом; однако на этот раз, к чести дона Фердинандо будет сказано, он вначале обратил свои взоры на прелестную подавальщицу и лишь затем — на ужин, который она принесла. Тем не менее этот ужин вполне заслуживал внимания: он состоял из превосходной пулярки, вытянутой бутылки с длинным горлышком и горки тех самых плодов, какие Нарсес посылал в качестве образца варварам, желая привлечь их в Италию.
— Нате, — сказала Кармела, ставя поднос на стол, — я послушалась вас, так как, сама не знаю почему, не нахожу слов, чтобы вам отказать, но теперь, ради Бога, будьте благоразумны и подумайте, как я буду страдать, если мое попустительство по отношению к вам обернется бедой.
— Послушайте, — сказал Фердинандо, — существует способ убедиться в том, что я не стану переедать.
— Какой же? — спросила девушка.
— Следует разделить угощение. Это будет дело милосердия, ибо таким образом вы убережете несчастного больного от греха чревоугодия; кроме того, по всей видимости, — добавил он, посмотрев на пулярку, — это будет не слишком суровым наказанием за прочие грехи, какие вы совершите.
— Но я не голодна, — возразила Кармела.
— Тем более похвальным будет этот поступок, — сказал Фердинандо, — вы пожертвуете собой ради меня, вот и все.
— Однако, — продолжала монахиня, уже отчасти готовая дать больному новое доказательство своей преданности, — сегодня среда, постный день, и без разрешения нам не позволено есть скоромную пищу.
— Смотрите, — ответил дон Фердинандо, вытянув палец в направлении стенных часов, стрелка которых как раз указывала на полночь, и, подождав, пока они пробьют двенадцать раз, — смотрите, уже четверг, скоромный день; стало быть, вам уже не требуется разрешение, и на вашей совести будет одним грехом меньше и одним благодеянием больше.
Кармела ничего на это не ответила, поскольку, как было сказано, воля Фердинандо уже стала для нее законом; она молча взяла стул и села с другой стороны стола напротив графа.
— О! Что вы делаете! — воскликнул молодой человек. — Разве вы не понимаете, что сели слишком далеко от меня и, чтобы дотянуться до еды, мне придется делать усилия, от которых моя рана рискует снова открыться?
— В самом деле! — испуганно вскричала Кармела. — В таком случае, скажите, где мне следует сесть, и я там сяду.
— Здесь, — сказал Фердинандо, указывая на край своей постели, — здесь, рядом со мной; таким образом, мне не придется делать никаких усилий, а вам нечего будет опасаться.
Покрасневшая Кармела повиновалась и села на край постели молодого человека, понимая, что, возможно, поступает дурно, однако при этом она руководствовалась принципом христианского милосердия, требующим, чтобы мы жалели больных и страждущих. Это было благое намерение, но, как гласит старинная пословица, путь в ад вымощен благими намерениями!
И все же двое этих красивых молодых людей, которые сидели бок о бок, словно двое голубков на краю одного и того же гнезда, глядели друг на друга с любовью и улыбались от счастья, являли собой поистине райское зрелище. Никогда еще ни ему, ни ей не доводилось так приятно ужинать, и никто из них даже не подозревал о том, сколько таинственной неги скрыто в этом простом действии, которому они предавались. И сам дон Фердинандо, с каким бы удовольствием он ни утолял накануне так давно мучивший его страшный голод, испытывал тогда лишь физическое наслаждение от удовлетворенной потребности; теперь же все обстояло совсем иначе: к физическому наслаждению примешивалось неведомое, чуть ли не небесное блаженство. И молодой человек, и девушка дышали с трудом, как будто им нездоровилось, и были так счастливы, словно оказались на небе. Кармела почувствовала, что в таком положении таится опасность; последний инстинктивный порыв стыдливости, последний зов добродетели придал ей сил подняться, чтобы отдалиться от дона Фердинандо, но дон Фердинандо удержал ее, после чего она бессильно и безвольно опустилась на прежнее место. И тогда Кармеле показалось, что она слышит слабый крик и что к ее лбу прикоснулись два шелестящих крыла. То был ангел-хранитель монашеского целомудрия, который покинул девушку, обливаясь слезами, и возвращался на небо.
На следующий день настоятельница, войдя в комнату своего племянника, сообщила ему о весточке, присланной его матушкой, а за ее спиной дон Фердинандо увидел Пеппино.
После вчерашних событий дон Фердинандо забыл обо всем, замкнувшись в себе и купаясь в счастье: появление садовника напомнило ему о случившемся; сначала ему показалось, что все это только сон, а его настоящая жизнь началась в тот день, когда он увидел Кармелу, полюбил ее и пробудил в ней ответное чувство. И все же Пеппино, внезапно возникший перед графом, словно призрак, был вполне серьезной и грозной реальностью: его присутствие напомнило дону Фердинандо о том, что ему предстоит проникнуть в тайну часовни. И потому молодой человек на глазах у тетушки заглянул в материнское письмо, поданное ему Пеппино. В этом письме сообщалось, что все складывается наилучшим образом в отношении правосудия; маркиза надеялась, что не пройдет и месяца, как ее сын сможет беспрепятственно вернуться в Сиракузу. Как только дон Фердинандо оказался наедине с Пеппино, он поинтересовался, не произошло ли в Бельведере чего-то нового с той ночи, когда его ранили.
Но там все было по-прежнему; имя покойного, которого похоронили после того как был составлен протокол, засвидетельствовавший смерть от ранений, так и оставалось неизвестным; с тех пор никто не заходил больше в часовню, а крестьяне, проходившие мимо этого места ночью, утверждали, что они будто бы слышали доносившиеся из-под земли стоны и звон цепей, безусловно, свидетельствовавшие о том, что усопший был повинен в смертных грехах и что его душа вернулась на землю, чтобы призвать молиться за нее человека, заставившего ее столь насильственно и неожиданно покинуть тело.
Когда Фердинандо узнал обо всем этом, к нему вернулось его первоначальное желание довести это странное приключение до конца. Будучи раненным и прикованным к постели, молодой граф терял, хотя и не умышленно, время, которое, возможно, было драгоценным; но теперь, когда он чувствовал себя почти что здоровым, теперь, когда к нему вернулись прежние силы, теперь, когда у него не было иной причины медлить, кроме собственного желания, он решил попытаться действовать, как только это будет возможно. Так что он велел Пеппино по-прежнему хранить тайну и снова явиться в монастырь через день, ночью, имея при себе двух лошадей и веревочную лестницу. Как нетрудно понять, дон Фердинандо хотел избежать пререканий с привратницей монастыря, которой, разумеется, было строго-настрого запрещено выпускать больного из обители; поэтому он решил перебраться через стену монастырского сада с помощью веревочной лестницы, которую бросил бы ему Пеппино.