Выбрать главу

Я протянула руки и покорно кивнула. Луиджи и не думал следовать моему примеру; между ним и человеком, пытавшимся его скрутить, завязалась борьба, но трое остальных пришли на помощь своему товарищу, и моего мужа снова насильно связали, заткнули ему рот и надели на его глаза повязку, после чего опять заперли дверцы и ставни наших носилок.

Я не в состоянии сказать, сколько часов мы там оставались, ибо в подобном положении невозможно точно определить время. Вероятно, мы провели в этой пещере целый день, так как наши похитители, скорее всего, не решались двинуться в путь днем и дожидались ночи. Не знаю, что испытывал Луиджи, но что касается меня, то я чувствовала, что мной овладел жар, что мне страшно хочется есть и, самое главное, пить. Наконец, дверца носилок снова открылась; на этот раз нас не стали развязывать, а лишь вынули наши кляпы. Как только мне удалось заговорить, я попросила пить: мне поднесли к губам стакан, и я осушила его залпом, после чего мне снова заткнули рот.

Я не успела понять, что за жидкость мне дали; она очень напоминала вино, хотя у нее был странный, незнакомый мне вкус, но, что бы это ни было, я тут же почувствовала, что она охладила мою разгоряченную грудь. Более того, вскоре я обрела спокойствие, казавшееся невероятным в таком положении, как мое. Это спокойствие даже не было лишено некоторой прелести. И хотя у меня были завязаны глаза, перед моим взором как будто проносились какие-то призрачные светящиеся фигуры, приветствовавшие меня с нежной улыбкой; мало-помалу я стала впадать в состояние апатии, которое не было ни сном, ни бодрствованием. Мне чудилось, что в ушах у меня звучат забытые мелодии, которые я не вспоминала с самого детства; время от времени я видела ослепительные вспышки, молниями озарявшие беспросветный мрак, и тогда перед моими глазами вставали ярко освещенные дворцы или дивные лужайки, усыпанные цветами. Вскоре мне показалось, что меня взяли на руки, отнесли под сень жимолости и олеандров и положили на скамью из дерна, а затем я увидела над своей головой прекрасное звездное небо. И тут я принялась смеяться над испугом, охватившим меня, когда я решила, будто стала пленницей; после этого я увидела своего ребенка, который, резвясь, бежал ко мне, но, странное дело, это был не тот ребенок, что еще жил! Это был тот, который умер. Я взяла его на руки, спросила, где он был, и из его рассказа узнала, что однажды утром он проснулся с ангельскими крыльями и поднялся на небо, но, увидев, сколько слез я пролила, упросил Бога позволить ему вернуться на землю. Постепенно все эти видения становились менее четкими и, в конце концов, расплывшись, растворились в темноте. После этого я почти тут же провалилась в тяжелый, глубокий и мрачный сон, лишенный сновидений.

Когда я проснулась, мы были в подвале, где находимся еще и сегодня; я могла передвигаться свободно, а Луиджи был прикован цепью к стене. Между нами стоял стол; на этом столе я увидела лампу, кое-какие съестные припасы, вино, воду и стаканы; у стены тлел огонь, с помощью которого Луиджи заковали в кандалы.

Луиджи сидел, опустив голову на колени и погрузившись в такое сильное уныние, что я окончательно проснулась, встала и бесшумно подошла к нему. Из моей груди невольно вырвалось рыдание, и этот звук вывел моего мужа из подавленного состояния. Он поднял голову, и мы бросились друг другу в объятия.

Впервые после нашего похищения у нас появилась возможность обменяться мыслями. Хотя Луиджи и не совсем узнал Кантарелло, он был убежден, как и я, что мы стали его жертвами; как и мне, ему дали дурманящий напиток, от которого он впал в забытье и очнулся лишь одновременно со мной.

В первый день мы отказывались есть. Луиджи был угрюм и молчалив; я сидела рядом с ним и плакала. Однако вскоре наша печаль немного уменьшилась благодаря тому, что мы были вместе. А под конец мы до того проголодались, что поели, и затем нас сморил сон. Мы поняли, что наша жизнь продолжается, даже без воли и света.

У Луиджи были часы: во время нашей поездки они остановились, то ли в полночь, то ли в полдень; муж завел их, и, хотя они показывали условное, а не истинное время, мы могли с их помощью вести счет времени.

Нас похитили в ночь со вторника на среду. Мы рассчитали, что проснулись в четверг утром. Двадцать четыре часа спустя мы нарисовали углем черточку на стене. Таким образом, прошли сутки: настала пятница. Двадцать четыре часа спустя мы сделали вторую такую же пометку: настала суббота. По прошествии такого же промежутка времени мы нарисовали еще одну черточку, превосходившую длиной две первые; эта пометка обозначала воскресенье.

Мы провели весь воскресный день в молитвах.

Таким образом минула неделя. В конце этой недели мы услышали звук шагов, доносившийся, по-видимому, из длинного коридора; эти шаги раздавались все ближе и ближе; наконец, открылась дверь. Перед нами предстал мужчина, облаченный в длинный плащ и держащий в руках фонарь; это был Кантарелло.

Я держала Луиджи в своих объятиях и чувствовала, как он дрожит от гнева. Кантарелло приблизился к нам, и я ощутила, как все мышцы моего мужа сжимаются и напрягаются одна за другой. Я поняла, что если Кантарелло подойдет достаточно близко к прикованному цепью Луиджи, тот бросится на него, как тигр, и между ними начнется смертельный бой. И тогда мне пришла в голову мысль, которую можно было бы счесть невообразимой, что я могу стать еще несчастнее, чем теперь. Поэтому я крикнула Кантарелло, чтобы он не подходил ближе. Гаэтано понял причину моего страха; не отвечая, он приподнял полы своего плаща, и я увидела, что он вооружен. За поясом у него были два пистолета, а на боку висела шпага.

Кантарелло положил на стол новые съестные припасы; как и предыдущие, они состояли из хлеба, копченого мяса, вина, воды и растительного масла. Масло имело для нас особую ценность: оно поддерживало огонь в лампе. Я убедилась к тому времени, что свет — одна из самых насущных потребностей человека.

После этого Кантарелло вышел и закрыл за собой дверь; я не сказала ему ничего, кроме тех слов, целью которых было не допустить, чтобы он приблизился к Луиджи, и на которые он вместо ответа лишь показал жестом, что у него есть оружие. Только теперь, после того как само присутствие Кантарелло избавило меня от клятвы, связывавшей меня лишь до тех пор, пока он сам не нарушит обещания держаться от нас на расстоянии, я рассказала все Луиджи. Когда я закончила, Луиджи тяжело вздохнул.

"Он хотел быть уверен в том, что мы будем молчать, — сказал он. — Мы здесь до конца своих дней".

Смех, прозвучавший за дверью, подтвердил эти слова. Кантарелло стоял там и подслушивал; он все слышал. Мы поняли, что нам остается надеяться лишь на Бога и на себя.

После этого мы начали более подробным образом изучать стены своей тюрьмы. Она представляет собой нечто вроде погреба шириной в десять шагов и длиной в двенадцать, не имеющего другого выхода, кроме двери. Мы простучали стены, и нам показалось, что в них совсем нет пустот. Затем я подошла к двери и обследовала ее; это была дубовая дверь с двойным замком. У нас почти не было шансов бежать отсюда; к тому же цепь, которой Луиджи был прикован к стене, удерживала его за пояс и одну из ног.

Тем не менее на протяжении примерно года нас все-таки не покидала надежда; на протяжении года мы обдумывали всевозможные способы бегства. Каждую неделю, в один и тот же час, Кантарелло являлся с семидневным запасом провизии; как ни странно, мы постепенно привыкли к его визитам и, то ли покорившись судьбе, то ли нуждаясь в том, чтобы хотя бы на миг отвлечься от своего унылого затворничества, в конце концов, стали ждать его появления с некоторым нетерпением. К тому же надежда, которая никогда не угасает, по-прежнему заставляла нас верить, что во время очередного своего посещения Канта-релло сжалится над нами. Однако время шло, Кантарелло приходил с неизменно мрачным и бесстрастным лицом и чаще всего уходил, не сказав нам ни слова. Мы продолжали отмечать на стене прожитые дни.

Но вот минул второй год заточения. Наша жизнь стала донельзя механической; целыми часами мы сидели в совершенно подавленном состоянии и, подобно животным, немного оживлялись лишь в тот миг, когда потребность в питье и еде выводила нас из оцепенения. Нас по-настоящему беспокоило только одно: как бы не погасла лампа и мы не остались в темноте; до всего остального нам уже не было дела.