— А чего за «Смута»?
— Он продюсером там, Грищенков снимает. Весь состав «Команды» в семнадцатом веке. Жизнь за царя. Белорукое — Минин, Гужев — Пожарский, а шатия из КГБ, которая их прессует, — реакционные бояре.
— А Катя кто? Жена Минина и Пожарского?
— Берите выше. Марина Мнишек.
Катей-сестренкой звали главную звезду «Команды», в миру Олю Щукину, железную женщину из Уфы, ныне ведущую «Звезд за рулем» — шоу об актерских гонках на выживание, известного в кулуарах под названием «Мы с ралли». По ходу «Команды» ее героиня, выросшая с коммандосами в одном дворе, спала со всеми, но никогда с посторонними, ненавязчиво утверждая высшую форму лояльности: у себя блядуем как хотим, но чужим не даем. Особенно эффектна была сцена, в которой Сестра сперва отказывала наркодельцу-кавказцу, а потом бестрепетно расстреливала его, непонятливого. Это дало бы повод обвинить Рому в ксенофобии, если бы он заблаговременно не ввел в команду умного еврея Яшу, считавшего для корешей все бизнес-комбинации. Яша, как водится, был хилый очкарик, но именно он в решительный момент прицелился в зловещего гебешника Ханина, крышевавшего конкурентов, и случайно попал. Команду крышевал другой гебешник, хороший. Именно он в финале ненавязчиво советовал выжившему гопнику Бурому (его жирно сыграл придворный ювелир Полянецкий) пожертвовать совокупный капитал выбитой Команды, доставшийся ему одному, на восстановление Камска после наводнения 2005 года. Рома твердо решил задействовать в новом проекте всех звезд предыдущего и назначил доброго советчика Сусаниным, хотя тот просил Жигимонта. Отрицательные роли ему теперь не полагались.
— И чего ты там будешь делать?
— Ему нужен человек, чтоб историю знал, — соврал Свиридов. — А я в теме.
— Но ведь это будет лажа?
— А «Спецназ» что — не лажа? Тут хоть материал приличный и денег больше. — Он уже сам почти верил, что его позвали на «Смуту», хотя там как раз создатели «Команды» стояли плотным строем: перепереть диалоги коммандос с братковского на псевдославянский, и вся недолга. Брате, пошто разводишь мене? Не грузи, боярин! Им не требовалось даже идеологического апгрейда: блатные всегда были большие патриоты.
Он вспомнил, как они с Алей смотрели «Команду» на премьере в «Пушкинском». Показ был полузакрытый, в продажу ушло всего двести билетов, за которые убивались быки, видевшие в саге памятник себе, и старлетки, мечтавшие потрогать коммандосов. Коммандосы — Савин, Тютяев, Решетов, Большое — затравленно лыбились под блицами. Прочие пятьсот мест заняли випы разной степени випости, во главе с вице-премьером, глядевшим в преемники. Перекупщики охамели, входной билет стоил четыре штуки, на входе воздвиглись две дополнительные рамки, у всех спрашивали паспорта и чуть ли не переписывали фамилии. На десятой минуте Свиридов с Алей начали неудержимо хихикать, обмениваясь догадками о следующей реплике и почти никогда не ошибаясь. С Алей хорошо было смотреть всякую чушь, а впрочем, что с ней было плохо?
Аля ела и рассказывала новости, и Свиридову легчало. Он забывал сазоновское предательство и дурацкий список. Надо, в самом деле, позвонить Роме. Я его еще никогда ничем не напрягал.
— Ну, ко мне? — спросил он по возможности небрежно, когда они вышли из «Маков» в гулкое сумеречное ущелье Козицкого переулка. Жара не спадала, короткий ливень ее не смягчил, от берез во дворе шел густой банный запах.
— Не, я не могу сегодня. Мать приехала с дачи, надо с ней побыть.
— Ну завтра побудешь. Поехали, Аль, меня неделю не было.
— Не занудствуй. Я сейчас поеду к себе, выйду на балкончик… — У Свиридова в дедовой квартире не было балкона, Алю это всерьез раздражало. — Выпью чаю с мятой…
— Мята и у меня есть. — Он уговаривал машинально — Аля никогда не передумывала.
— Ну и славно. Зачем тебе я, когда есть мята?
— Слушай, мы долго еще так будем… по-студенчески? У тебя, у меня, обедики в «Маках»?
— Ой, не начинай.
Выражение «ой, не начинай» он ненавидел особенно.
— Слушай! — Он взял ее за плечи. — По-моему, ты на меня зла.
— А по-моему, ты параноик.
— Ну, это моя профессия.
— Вот в профессии и выдумывай. А со мной не надо. Я поэтому и боюсь с тобой съезжаться. Ты же за мной слежку установишь, нет? За каждые полчаса будешь отчета требовать.
С ней что-то было не так — даже сейчас, с ним, она думала о каких-то своих делах: то ли о работе, где ее вечно караулили непонятные ему неприятности, то ли, чем черт не шутит, действительно кто-то появился… но он немедленно запретил себе развивать хотя бы этот сюжет. Уж если ты разлюбишь, так теперь: только разбежаться не хватало. Уговаривать Алю на поездку к нему было всегда унизительно, он сразу чувствовал себя похотливым псом, жалко скулящим у хозяйской ноги, и привык ни на чем не настаивать, всецело зависеть от ее прихотей — она могла нагрянуть среди ночи, могла не появляться неделю, ссылаясь то на занятость, то на депрессию, из которой, конечно, он ее вытащить не мог, — но Свиридов не умел на нее сердиться, а подозрительность свою ненавидел с детства, хотя и впрямь был обязан ей несколькими славными заявками. Беда в том, что раньше эти сюжеты не подтверждались — и, сочинив ужасное, он с облегчением плюхался в реальность; это был способ сделать себя счастливым от минуса — вообразить худшее и ошибиться. Теперь, как ни странно, он все чаще замечал, что подозрения сбываются — то ли стал лучше придумывать, то ли реальность развивалась по худшему сценарию. А может, просто каждый родится с желточным мешком удачи — как у малька, на первую неделю жизни, — а к двадцати восьми она иссякает, и реальность подступает вплотную. В двадцать восемь умерли Моррисон и Джоплин, и Лермонтов доигрался, и вообще это первый кризис; кажется, я до него дожил.
— Ну, звони, — сказала она.
Он постоял у ее подъезда и направился к себе, но таксист попался такой потный и разговорчивый, что в Свиридове закипела злость. Мысль о новой одинокой ночи под пластырем липкой жары, с тоскливым рваным сном, была невыносима. Свиридов не любил спать один. Он вылез на Ленинском и отправился в ближайший бар, но пить в жару нельзя. Вместо веселья пришла тупая злость, и он не выдержал — позвонил-таки Сазонову. Время было детское, одиннадцать.
— Коля, — сказал Свиридов, выйдя из бара на ночной Ленинский. Мимо оглушительно прозудела кавалькада сволочей-байкеров. — Что ж ты, Коля?
— Ты на улице, что ли? — спокойно спросил Сазонов.
— Какая разница? Ну, на улице.
— То-то я слышу.
— Ты чего делаешь, Коля? — сказал Свиридов. — Ты чего Кафельникову намутил?
— Слушай, ты другого времени не нашел?
— Не нашел! — рявкнул Свиридов.
— Еще поищи. Завтра приезжай, поговорим.
— Не завтра! Ты мне сейчас все скажешь!
— Я тебе по телефону ничего не скажу, а будешь орать, вообще обидеться могу, — сказал Сазонов ровным голосом. Он мог обидеться, да. Он был в своем праве. — Завтра позвони с утра и подъезжай. А сейчас спать ложись.
— Я к тебе с утра приеду, — пообещал Свиридов.
— Хорошо, хорошо. Пойду шею помою.
И Сазонов отключился. Свиридов хотел швырнуть телефон об асфальт, но подумал, что неприятностей на сегодня хватит. Он знал, что лучшее сейчас — пойти домой: сегодня он, видимо, отрицательно заряжен и может вносить в свою жизнь только разруху. За ночь пройдет. Он пешком, через дворы, пошел на Профсоюзную, распугивая парочки, и долго качался на скрипучих качелях в ночном дворе. Постепенно в него вползало рабское, кроткое умиротворение. Как хорош этот ночной сквер в середине лета, мелкие прыщики городских звезд, черные кроны на темно-синем, черные краны на ближней стройке, гитара в соседнем квартале. Все эти скверы скоро позастраивают к чертям, а как не хочется. Точечную застройку понатыкали уже везде, в каждый метр свободного пространства, и головы у всех так же точечно застроены — живого места не осталось, всюду повбивали свои сваи, куцые, корявые вертикали, и от этого непрерывного вбивания дрожали и шатались все окрестные постройки, кирпичные малоэтажные шестидесятые, блочные семидесятые с подувающими в щели сквозняками из холодного будущего, — тогда строили плохо, криво, но хоть оставляли свободные места вроде этих скверов, где можно было вздохнуть; теперь не оставят. Точечная застройка головы: неважно чем, лишь бы занять место. В «Вечном сиянии страсти» Керри прятал Уинслет, стираемую из памяти, в самых постыдных детских воспоминаниях — именно после «Сияния» Свиридов забросил историю о городе. Город размещался у героя в голове, и там постепенно отключали свет. Начиналось с того, что вдруг разрушили дом возлюбленной: он пришел, а там уже бульдозер роет котлован. Это они поссорились, и он уничтожает следы ее пребывания. С окраин подступает тьма, туда уже страшно соваться. В конце концов он спасается в детском саду — единственном освещенном месте; там еще сохранялось последнее убогое тепло. В конце он просто сидел на крыльце пустого детсада и ждал, кто его заберет: мать, Бог, милиция? Следовало бы ввести туда тему точечной застройки, от которой дрожат все прежние иллюзии, возведенные методом долгостроя на соплях. Если сам я нахожусь у кого-то в голове, этой голове не позавидуешь. Автору все труднее прятать меня и скоро надоест. Эти мысли вызывали уже не злобу, а элегическую грусть. Во двор вышла старуха с палочкой и медленно — поставит одну ножку, подтянет другую, — направилась к Свиридову. Сейчас скажет, чтобы я и отсюда убирался. Скриплю, жить мешаю. На ее месте я ненавидел бы всех, кому не восемьдесят. Нет, мне точно не остается места: все пространство заняли старики и дети, и ни те, ни другие не знают жалости. Но качаться и скрипеть не переставал.