Мать не то чтобы успокоилась, но купила душевное равновесие ценой отказа от воспоминаний, от сильных чувств, от сложности, всегда так умилявшей Свиридова на фоне его безнадежно плоских, в каждом слове предсказуемых ровесниц. Со страной вышло так же: за нынешний вялый покой, похожий на сон в июльской предгрозовой, лиловой духоте, она отдала способность думать и чувствовать, помнить и сравнивать, и любой, кто ее будил, в полусне представлялся ей злодеем. Мать радовалась, когда Свиридов появлялся, но уже не слушала, когда рассказывал о себе. Жаловаться ей было тем более безнадежно: чужие драмы ее только раздражали. Если дело касалось соседки или бывшей коллеги, то есть не требовало сочувствия, — она выслушивала сетования с живейшим интересом, но если предполагалась хоть капля сопереживания — не чувствовала ничего, кроме злости. Свиридов понимал, что для нее это единственный способ сохранить рассудок, и не роптал.
Он не стал ничего рассказывать про список. Мать, как всегда, пожаловалась на Людмилиного мужа, похвалила ее ребенка, который при таком отце умудрялся расти начитанным и вежливым, и машинально расспросила про Крым. Свиридов так же машинально ответил, что Крым без изменений. У него была смутная надежда, что мать разглядит его тревогу, присмотрится, начнет расспрашивать — и тогда он с блаженным детским облегчением расскажет ей все, и она скажет, что у них в подъезде уже двое в списке, и ничего страшного, это список на увеличение жилплощади, а на таможню он попал случайно, потому что перепутали список бесквартирных со списком невыездных. Это было бы невероятным, недостоверным счастьем — но это счастье осталось во временах, когда мать еще могла успокаивать его, отца и Людмилу, вечно страдавшую то из-за любви, то из-за фигуры. Теперь ее едва хватало на то, чтобы оградить от тревог себя. Свиридов взял Белку и отправился по старой памяти выгуливать ее в парк.
В сущности, ничего не случилось. Шестой сезон «Спецназа» и так заканчивается, и нет уверенности, что будет седьмой. Рома непременно что-нибудь предложит, он всегда говорил — звони. Шура Семин просил помочь с новеллизацией «Подворья», поскольку сам писал кое-как и вообще перекатал всю историю с житийной литературы; это штуки три по нынешним ценам. Можно было позвонить Григорьеву и попроситься в «Глафиру» — неудобно, сам отказался, но к чертям неудобство. В «Глафиру»-то его должны были взять беспрепятственно — чай, не канал «Орден». Да и потом, что за вечный страх остаться без места? Сам все жаловался — нет времени, нет времени. Теперь у тебя есть время, сядь и напиши наконец, что хотел, и не отговаривайся обстоятельствами. Жара кончилась, Москва посвежела, по асфальту металась светотень, блестели листья, матери катили коляски, и хотя липы отцвели, слабый медовый запах еще путался в кронах. Свиридов спустил Белку с поводка — пусть бегает, в конце концов, а то совсем скисла. Она, впрочем, никуда не убегала и степенно трусила рядом, всем видом говоря: да, я без поводка, ибо не нуждаюсь в контроле, но у меня хватает самодисциплины. Только дураки ищут счастья в каждой луже или подворотне — я уже знаю, что счастье в стабильности.
Свиридов купил матери творогу и сосисок — собака терпеливо ждала у магазина — и собрался было домой, но на углу Кравченко, у конечной остановки тридцать четвертого троллейбуса, Белка дико залаяла на проходящую мимо таксу: старость старостью, воспитание воспитанием, а такс она ненавидела люто и ни одной не пропускала без оглушительных проклятий. В них было что-то, оскорблявшее в ее глазах саму собачью природу, предательски-приземистое, отвратительно-бесхвостое, сосисочное. Такса ответила старушечьим тявканьем, хозяин быстро утянул ее на поводке в ближайшую арку, а Белка, ленясь бежать за уродиной, облаивала ее вслед, — Свиридов не мешал ей, зная, что это бесполезно, но тут до него донесся стариковский вопль:
— Ну ты, ты! Убери ее, ты! Я пройти не могу!
— Сейчас, сейчас, — заторопился Свиридов. Он только теперь разглядел высокого тощего старика, беспомощно прижавшегося к стене. У старика были длинные седые космы, защитная рубашка и брюки с бахромой.
— Ты что без поводка ее пускаешь, ты! Людям ходить не даешь!
— Сейчас уведу. А что вы так орете-то? — обозлился Свиридов. Белка сроду ни на кого не напала. — Она не кусается.
— Я откуда знаю, кто кусается, кто нет! Убери ее, я тебе сказал! Пристрелить надо твою собаку! — Старик был из тех неистребимых моченкиных, что еле держатся на ногах и всего до смерти боятся, и Свиридову, безусловно, не надо было заедаться с ним, — но после вчерашних склок с Вечной Любой он был зол на всю эту подъездную шушеру, за отсутствием собственной жизни раздувающую скандал из всего.
— Как вы сказали? — ласково переспросил Свиридов. — Кого пристрелить?
— Собаку твою! — отчаянно заблажил старик. — Собаку твою и тебя надо пристрелить! Напишу, вызову, будешь наказан, не волнуйся! Не волнуйся, будешь наказан!
Видимо, старец совсем выжил из ума. Его словарного запаса не хватало даже на внятную угрозу. Он выглядел необычайно хилым и дряхлым, его шатало ветром, но самая эта хилость почему-то выглядела устойчивой, непобедимой: он пережил все, и пережить Свиридова для него было плевым делом.
— Если ты еще раз откроешь рот, — сказал Свиридов, — я сам тебе санитаров вызову. Слышал, развалина?
Он сразу понял, что сказал это зря. На лице старика появилось блаженство жреца, наконец вызвавшего дождь.
— А, ты угрожать! — задребезжал он. — Ты оскорблять! Я тебя знаю, откуда ты! Я тебя знаю, твою мать знаю, твою собаку знаю! Она ходит тут со своей собакой гадит! Вы все, все будете вот тут!
— Мать не трогай! — рявкнул Свиридов, но старик не утихал. Он дождался счастья, ему открылось широкое поле деятельности. Он грозил Свиридову палкой и колотил ею в асфальт, призывая милицию. Свиридов взял Белку на поводок, плюнул в сторону старика и отправился домой, слыша за собой проклятья и дивясь их неиссякаемости. Положительно, список перевел его в разряд жертв: теперь от него пахло затравленностью, он испускал ее флюиды, и каждый норовил добавить. Свиридов не знал, что с этим делать, и купил для успокоения «Отвертку». Настроение было испорчено бесповоротно.
— Мать, — спросил он дома, — что это за старец у нас во дворе, косматый?
— Это ужас что такое, — сказала мать. — Синюхин. Год назад сюда переехал. Ты его не видел раньше?
— Нет, Бог миловал.
— Весь район терроризирует. Пишет на всех в милицию. А они приезжают, потому что иначе он пишет на них. Можно тут человека убить, и никто не приедет. А к Синюхину ездят, даже когда у него сосед сверху музыку включает. Ты не знаешь, что это за человек. Он нас теперь замучает, мне будет на улицу не выйти. И что ты только вздумал с ней гулять? Почему из любой твоей помощи получается вот такое?
У матери сделалось испуганное и злое, заячье выражение лица. Такое бывало в детстве, когда Свиридов заболевал. Понятно было, что она злится не на него, а на его болезнь — свинку, краснуху, — теперь он заболел синюхиным, но уже исключительно по своей вине. Главное же, что он рисковал заразить синюхиным ее и Белку.
— И почему ты никогда не можешь с людьми по-человечески? Почему ты обязательно должен со всеми ругаться?
— Да ничего не будет. Что он может сделать?
— Он пойдет сейчас писать заявление, что ты без поводка выгуливаешь собаку. Или позвонит и вызовет наряд. Господи, и за что все это? Я как знала, не хотела ее с тобой отпускать…
Если такая ерунда, как скандал со стариком Синюхиным, выбивала ее из колеи — можно было представить себе, во что вылился бы разговор о списке; но очень скоро Свиридов убедился, что мать, как и десять лет назад, понимает в жизни больше, чем он. Он едва успел распрощаться и спуститься вниз, как заметил во дворе милицейский «форд». Поначалу Свиридов посчитал это совпадением, но около машины, ликуя, топтался Синюхин. К подъезду уже направлялся мент с черной папкой — толстый, одышливый, белоглазый. Чем-то он неуловимо напоминал сливочную блондинку с почты, тоже вынужденную причинять людям неприятности, не нужные ни ей, ни им, а только непостижимому божеству, чьи потртеты следовало бы вывесить во всех присутственных местах России, если бы кто-нибудь знал, как оно выглядит.