«Да! Да! Нарочно! Нарочно!.. Всегда! Все эти годы! Нарочно!..»
И тут произошло то, чего прежде никогда не бывало, ни разу, пока я была маленькой: его лицо вдруг почернело, словно обуглилось, глаза будто подернулись белыми льдинками; он схватил меня за плечи.
«Нарочно? — он тряхнул; я почувствовала, как закружилась голова. — Всегда?»
«Не трогай!.. — Я содрогнулась всем телом; в глазах потемнело. — Не смей!.. — Я рванула его руки со своих плеч. — Ты… мне противен!..»
«Ты сказала… — Он вздрогнул и снова протянул руки; они были синеватые и дрожали по-стариковски; он и правда был немолод. И весьма противен на вид. — Ты, моя дочка, сказала…»
«Ты не отец, нет, нет, нет! Не отец, не муж, не человек!.. Такого отца выкрасить да выбросить, больше ничего… Что с тебя возьмешь!..»
Я еще что-то говорила, не помню (может, даже послала его подальше), потом ушла (ясно, не спеша; моя взяла, моя, моя!) и не являлась примерно с неделю. А когда наконец пришла, его опять не было, укатил в район, возможно в тот же самый, из которого приперся в тот раз, и открыла мне маманя — выписалась из больнички, кажется, раньше, чем полагалось, но кто ее разберет; возникла на пороге сухая, вся мятая и согбенная, как ветхий деревенский спаситель, вырубленный из деревяшки (Чарли в точности такого привозил, показывал мне, потом загнал), руки сложены на груди, пальцы будто в оковах, а глядит куда-то сквозь меня, в стенку, поверх моего поднятого воротника плаща; я тоже ни слова не молвила, больно надо, прямо в туфлях и плаще протопала по коридору (длиннющий он у нас и дурацкий), забралась в комнату и громко хлопнула дверью…
…а Джонни? Тот, из Акмяне, дураковатый, лопоухий чувачина… Познакомились в августе на озерце, где мы жили как бы дачниками (скучища!), я обнаружила его на валуне у воды мокренького как цуцика — турист, так сказать; морда у него была симпатичная, хоть и зверски прыщавая, — очень подкупала эта лошадиная печаль и дремучая молчаливость; слово из него приходилось тянуть клещами. Зато предан он был в точности как цыганский мерин, которого больше бьют да гоняют, чем кормят и поят. Но выпить наш Джонни был не дурак!.. Закусывал при этом миниатюрным кусочком колбаски, а чаще всего обходился чистой «мануфактурой» — вытирал рукавом рот. Этот «кадр» хлопот не причинял. Мы поняли это все, наша команда шобыэтта только начала сколачиваться, только перед этим появился Чарли, к которому поначалу и наезжал этот Джонни, хотя было ясно, что наезжает ради меня. Ведь не на Чарли пялил он свои кроткие лошадиные глазищи, в которых колыхались рыжие жмудские хляби, и мне, не кому-нибудь, названивал через день; его матушка, соломенная вдова, вкалывала на районной почте. «Эми… — лопотал он (и этот туда же — «Эми», а ведь живого места нет от прыщей!). — Эми, не могу приехать. Нету…» — «…Рябчиков… — подскажешь ему, что поделаешь, простота, периферия. — Рябчиков не наскреб, Джонни?» — «Ага. Поросенка купили». — «Хрюшку? Какая прелесть! Ты будешь его откармливать? С ладони?» — «Не, я не буду, мать…»
Глупые то были разговоры, особенно для него, жмудского медведя, у него и язык, по-моему, был тяжеленный, как доломит (там, в Акмяне, добывают), и послушать со стороны — обхохочешься, ей-богу. Надо было учить его жить (для начала хотя бы изредка бриться и уметь вести себя в компании), а учеба давалась ему нелегко. И все же кое-какие успехи Джонни делал, а по части душевного тепла был куда щедрее, чем любой из моей вильнюсской кодлы. Правда, я усиленно изучала свой гороскоп и уже общалась с Единорогом; этот Джонни чем-то неуловимым — возможно, этой скрытой, но естественной, без налета учености и городского шика, тихой мягкостью — напоминал мне ЕГО. Пожалуй, лишь с той разницей, что ОН всегда парил на недосягаемых для меня высотах, а Джонни (как сейчас, скажем, Чарли) был рядышком, на земле, и весь, иногда даже чересчур, был от земли. Но что-то ведь должно тянуть к себе человека. Какой-то одному ему понятный магнетизм.
Но радость всегда мимолетна — этакое лето мотылька; Джонни призывали в армию. Они пришли тогда ко мне вместе с Чарли и Тедди, завалились в комнату; Джонни сразу забился в угол, закурил свою «Приму» («смерть тараканам!») и сказал; «Хана!» — выучился, стало быть, кой-чему. «А что твоя матушка-голубушка? Что она, как реагирует?» — «Положительно. Два Джона в доме — многовато». — «Как два?» — «Просто. Дружок ее тоже Йонас. Экскаваторщик. Видала бы, какие у него лапищи!..» — он показал свои кулаки; как ни странно, у нашего Джонни руки были мелковаты и малость хрупки для такого увальня; у меня было подозрение, что наш Джонни не слишком надрывался на работе. Чарли как-то очень уж вольно положил свою широченную руку (целых две Джонниных) мне на колено; я, понятно, смахнула ее вон. И даже хихикнула: а Единорог? Вы, мои любезные, понятия не имеете, что я, Эма Глуосните, храню тайну, которая надежней, чем папенька, чем сорок тысяч бдительных мамаш оберегает меня от… ну, хотя бы от себя самой, ведь опасаться вас… ну, кто таких боится…