Выбрать главу

И конечно же с Мартой, и с моей женой Мартой, о которой, правду говоря, я тотчас же подумал (не такой уж я пропащий, Бриг), едва вышел из такси в то раннее утро в Вильнюсе (из Москвы не звонил, не хотел, чтобы знали о моем досрочном возвращении), — и с моей спутницей жизни Мартой, которая, как обычно в последнее время, в бессменном голубом тренировочном костюме опять лежала в своей комнате и даже не повернула головы к двери (ах, это тоже было у нас делом обыденным), когда возник я, улыбаясь, с перекинутым через руку плащом, с чемоданом в другой руке, а лишь отрешенным, столь хорошо знакомым мне движением руки поставила на тумбочку флакон с сиреневыми таблетками. «А, вернулся? — произнесла она усталым, надтреснутым голосом (этот ее голос я знал до малейших нюансов). — А я все глаз не сомкну…» — «Нет?..» — вырвалось у меня: конечно же об Эме; очевидно, я всегда, даже когда ни о чем не думал, размышлял о ней; Марта бессильно закрыла ладонями глаза. И то, что я не застал Эму дома (и на следующий день, и на третий, четвертый, потом она мелькнула на лестнице), вмиг состарило нас обоих — меня и Марту; я постелил себе внизу на диване. Потом закрылся в уборной и утопил там деревянного слоника, купленного в поездке, — подарок Эме, который я втайне считал символом нашего примирения, судя по всему не очень-то ей нужного, утопил в унитазе и слил воду…

А ладонь все равно зудела — моя правая ладонь, которая перед отъездом отвесила пощечину, пощечину ей, дочери (в тот миг, помню, до меня впервые дошло: какая она все же у нас большая), пусть даже нахалке и бесстыднице, метавшей в меня, точно острые ножи, свои жестокие слова, и все равно женщине, которая слабей меня и, по общим представлениям, бессильна против всякой грубости, — зудела, покалывала, отвратительно чесалась, точно разъеденная какой-то вонючей щелочью, и весь я чувствовал себя так, словно только что выкупался в нечистотах и от меня смердит или я оплеван, а то и сам себя оплевал, замарал своим дурацким поступком.

«Из-за нее, все из-за нее!.. — твердил я в утешение себе, слоняясь из угла в угол по просторному, недавно выкрашенному, но почему-то ничуть не привлекательному, утратившему весь прежний уют кабинету в редакции. — Из-за нее я становлюсь таким подлым… сам себе противен… Из-за дочери?.. Из-за нее, товарищ Даубарас… из-за этой самой «несуществующей проблемы» отцов и детей… И хотя, насколько помню, ты говорил, что в этом нет ничего страшного, что у детей это просто болезнь роста, я, грешным делом, задумываюсь… Хорошо, если так. А если не так, то, друг мой Глуоснис… к чему тогда твоя молодость… стремления… даже заблуждения?..»

Это было довольно глупо — возводить свои домашние дела до уровня каких-то обобщений, но что я мог с собой поделать? Ведь я, Бриг, всего-навсего человек, а у каждого человека, как мы знаем, своя нервная система, которая имеет свои особенности, свойственные лишь ему одному, конкретному, измочаленному своим личным опытом индивиду; которая подтачивается годами и жизнью, а вовсе не крепнет и не приобретает иммунитета; возможно, дряхлеют физические (или физиологические, бес их знает) «держатели» этих нервов, какие-то мельчайшие капилляры, отмирают после каждой нашей психической травмы какие-то атомы самодисциплины в нашем мозгу; или ты полагаешь иначе?

Не ты, милая моя Бриг, нет, — что с тебя возьмешь… А ты, Даубарас?.. Ибо, не выждав и суток, ты сиял трубку и, позабыв справиться, когда я вернулся и с какой стати так рано (ты же мое высокое начальство), сразу поспешил выразить свое недовольство («Редактору, редактору — кому еще пожалуется бедняга автор»; что, разве это, скажешь, не нервы?) нашим Юодишюсом, нашим творцом новелл в очках, с льняными, вечно спутанными волосами, — он, видите ли, нимало не стесняясь, в мое отсутствие и, возможно, без моего ведома вполне учтиво предложил тебе забрать назад рукопись; «работаем до четырех».