Выбрать главу

«Вот свинья!.. — кричал ты в трубку, я был вынужден отвести трубку подальше от уха. — Так беспардонно обойтись! И с кем! Да ты, Глуоснис, подумай: с кем?!»

«Как вы знаете, я…»

«Отсутствовал, ездил… знаю. А этот балбес…»

«Он пишет рассказы».

«Большое дело! Кто их сейчас не пишет! На то и всеобуч…»

«Всеобуч — дело хорошее, — возразил я. — То, что нет неграмотных… Даже искусство… это…»

«Кончай, слушай! — проговорил Даубарас спокойным, малость непривычным голосом. — У меня скоро заседание. — Но ты знай: все, что я написал в своем романе… и, Глуоснис, не боюсь так называть свое сочинение… это не только мои личные домыслы… это, Глуоснис, опыт всех наших товарищей… наших соратников, это, я бы даже сказал…»

«Алло! Алло!»

«Что ты аллокаешь? Чего, прошу прощения, орешь?»

«По-моему, прервалась связь…»

«Связь! А может, ее давным-давно нет, Глуоснис? Может, и не было? Ты об этом подумал? Хоть когда-нибудь думал, а?»

Думал. Я не ответил Даубарасу, не успел — он и впрямь положил трубку, мой начальник Даубарас, — но я об этом думал. И много. И не только сегодня, в свой злосчастный юбилейный день, когда секретарша Кристе, загадочно улыбаясь и критически оценивая взглядом мой костюм (нарядился, намереваясь идти сюда), сообщила: «И опять вам… тихий женский голос… в который раз сегодня…» — и кивнула на неумолкающий сегодня телефонный аппарат. «Что, что? — не соображал я, сняв трубку. — Из какой больницы? Клиники?.. — (Марта?! — кольнуло в сердце; я оставил ее лежащей на диване.) — Глуоснене?» — «Не-ет!.. — протянул голос в трубке. — Оне…» — «Какая… Оне?..» — «Из сто шестнадцатой… она велела вам…» — «Мне?..» — «Да вы приходите!.. И если можете, то сегодня…» — «Простите, сегодня никак…» — «Простим… — голос вздохнул — там, на другом конце провода. — Но завтра… обязательно… хотите или не хотите…» — «Как это — не хочу? С чего вы взяли?…» Но она положила трубку, и Кристе с плохо скрываемым сочувствием взглянула на меня, когда я выходил в коридор…

Так что, Бриг, повторяю: я думал… и не только пока шагал (водителя отпустил переодеться) на свой собственный юбилей, когда человек волей-неволей перетряхивает в своих мыслях многое — по крайней мере все, что кажется существенным, — а и тогда (особенно, Бриг, тогда, и звонок из больницы как бы нарочно напомнил мне все это), когда брел словно вслепую по схваченной первым зазимком сельской тропке к большаку — к этой утыканной камнями, как капустными кочнями или сахарной свеклой, которой много в этих краях, дороге, — даже тогда, Даубарас, я думал об этом странном узле, где переплелись судьбы таких не похожих друг на друга людей — вопреки их воле и желанию, — и как иногда трудно что-то логически, разумно объяснить… И тем более — осудить. Хотя бы и себя самого. Тем более — —

Оне… Крестьянка из сувалкийских дремучих лесов, с круглым, слегка похожим на румяное яблоко, открытым, душистым лицом, первая так близко и так остро познанная женщина, казалось, все отдавшая мне; и Марта, тоже стремившаяся ко мне, искавшая тогда меня (это я узнал позднее), тоже готовая на все, способная на все, хотя ей не было и девятнадцати, всегда знавшая, как поступить, Марта, «училка», — что общего могло быть между ними? А было, я вскоре почувствовал это, хотя бы то, что обе они ненавидели одна другую, — трудно сказать, кто кого больше; сейчас полагаю, что Марта. Потому что Марта все понимала, она всегда знала, как поступить, она первая помчалась к Шачкусу, едва прослышала, что однажды морозным осенним утром тот выволок из дремучих лесов Начене; Марту, видите ли, тревожил исчезнувший Ализас. Позднее я узнал от того же Шачкуса содержание их разговора — отнюдь не об исчезнувшем Ализасе. Шачкус, чернее самой земли, мрачно сидящий за рыжим столом в самой большой комнате этого длинного, неуютного, серого каменного здания на базарной площади, хмуро поглядывая на лампу, что болталась под потолком на скрученном вдвое проводе, похожую на только что снятый со столба уличный фонарь, с зеленым облезлым колпаком в виде тарелки, — тот самый, как будто хорошо знакомый ей Шачкус, который в свое время навязывался в провожатые после танцев, ни с того ни с сего вдруг буркнул, что разговаривать ему некогда. «И не о чем… — еще добавил он, опустив свой тусклый взгляд. — Покамест она еще мне ничего…» — «Да я не о том!.. — вспыхнула Марта, и ее неожиданная горячность, густой румянец больше всяких слов выдали ее волнение. — Я про ученика… Ализаса…» — «Аа!.. — процедил Шачкус сквозь зубы; он был зол. — Достанем и Ализаса… Весь их гадючник… Только вот студентика твоего…» — «Какого студентика? И почему моего?..» — «Да потому, что вздыхаешь ты по нему…» — «Много ты знаешь!..» — «Обязан знать… — Шачкус презрительно улыбнулся. — Ты же его ищешь не меньше, чем я… Только для меня этот розыск — служба, а для тебя…» — «Слушай, Шачкус! — Марту затрясло от возмущения. — Знаешь что-нибудь, так говори!.. Если уж ты знаешь больше, чем я сама…» — «Все-таки, может, товарищ Шачкус, а? Товарищ Купстайте!» И Марта поняла, что разговор окончен, а тем самым, разумеется, кончены приглашения на танцы и проводы после них; и пусть. У дальней стенки длинной и мрачной комнаты, перед отворенной скрипучей дверью, топтался белокурый паренек из народной защиты, — возможно, тот самый, который похвалялся, когда они все вместе ездили к Начасам, будто обнаружил у мироеда на чердаке жбанчик; сейчас из-за Мартиной спины он делал Шачкусу какие-то загадочные знаки; тот поднялся. «Валяй! — кивнул Шачкус белокурому защитнику, дверь закрылась, почему-то не скрипнув. — Так что, товарищ Купстайте, до следующего раза… авось повезет…» — бросил он Марте, которая испуганно съежилась и пошла к выходу; она в самом деле боялась не то странного взгляда лейтенанта Шачкуса, не то этой тихо затворившейся двери. Задержись там Марта хоть на полчасика…