Спинка дугою… хвостик трубою… смотрит в окошко на Эму-у-у…
Кто? Кто смотрит? Неужели кот? Папа, кто!..
— Чарли… Тормози!.. Стой!.. Каролис!..
Но он не слышит — Чарли, страшный Тарабан; его глаза — белый холод смерти, весь он незнакомый, невиданный, впервые названный Каролисом ее Чарли…
…на Эму-у-у…
— На меня? — кажется, еще вскрикивает она, мгновенно постигнув, что́ это все значит. — Кот на меня? Черный? Противный! Сожрет меня! Сцапает! Разорвет! Паааапа!..
— — — и лишь тут почувствовала удар — — — — — —
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
— А я собирался к тебе зайти… Не звать же начальство сюда…
— И зачем?
Глуоснис посмотрел на Шачкуса, словно стараясь вспомнить, где и когда видел он этого человека, — а ведь узнал сразу.
«А этот что надумал?»
— Но сейчас, товарищ Глуоснис, это, наверное, не имеет значения…
— Говори!
— Да ведь я… всего лишь милиционер… А ты… начальство… Хотя было время, когда…
— Да что тебе надо?
— Отдать вот это… — Шачкус взял со стола красную книжицу; Глуоснис догадался: это паспорт. Эмин паспорт.
— Мне?
— Кому, как не отцу?.. Тут же фото… — Шачкус прищурился, будто стянул к глазам морщины со всего лица; брови, как и волосы, были седые, даже с желтым отливом. «А был совсем черный, — подумал Глуоснис. — Как ворон или… Сколько же ему сейчас лет?.. А дети есть?.. Были?..» — Кому, как не отцу… — повторил он, но уже гораздо тише. — Возьми.
Глуоснис вздрогнул.
— Нашли там?..
— Нет, нет!.. — Шачкус махнул рукой. И этот жест, как и раньше голос, показался Глуоснису усталым. Или тяжелым, как годы. Как засевшие где-то в пригнутых к земле плечах годы. — Из ресторана прислали… оставлен был как залог…
Глаза, кажется, сами оттянули голову книзу. Отцовские глаза. Его, Глуосниса.
— А те… остальные?.. — спросил он. — Они как?..
— Живы… — Шачкус вздохнул. Вздох был как поднятый вверх и снова с силой упавший камень. — Пьяных сам черт не берет… Должен ведь кто-то ответить за машину, да и за все…
Теперь махнул рукой Глуоснис — тяжелой, свинцовой…
И повернул к двери.
Шачкус шагнул к окну, отвел занавеску и сквозь квадрат решетки проводил его тусклым взглядом измотанного, недовольного собой человека, а потом порылся в раздутом кармане брюк, вынул оттуда старые очки с треснувшим стеклом, водрузил на горбатый, в последние годы особенно удлинившийся нос, сел за стол, зачем-то еще раз вздохнул и тонкими голубоватыми пальцами раскрыл папку — — —
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Вот как оно бывает, Бриг, и не в книгах, а в жизни, самой взаправдашней: было все — не стало ничего. А ведь кто-нибудь скажет: неправдоподобно, неубедительно. И слитком, пожалуй, жестоко — две смерти сразу, в один и тот же день, даже, может, в один час, не знаю; две, и обо абсурдны; неужели это правда? Или их смысл, Бриг, именно в том, в этой бесцельной, на первый взгляд, гонке жизни и смерти, в их бешеной игре; кто кого? В той обыденности, обращенной в миф, призванный поучать человека, которая движет всей нашей жизнью? В той иллюзии покоя, какой поддался я, сын бурной поры, еще тогда, когда на все махнул рукой и в тряском, тарахтящем вагоне тех лет из самого захолустного сувалкийского уголка двинул в столицу, княжий город Вильнюс, с намерением все на свете — всю свою жизнь — начать сначала. И начал, и вроде бы не так плохо; чему-то, кажется, научился у прошлого; теперь придется доучиваться. И опять начинать все заново… Ведь жизнь, Бриг, — сплошное начало, неважно, сколько тебе лет и что ты пережил, и сплошная надежда. Надежда на то, что все еще переменится, да-да, причем в нужную тебе сторону, хотя, может, и это мираж, иллюзия? Даже если и так, Бриг, даже если только надежда — цена человеческой жизни, — примем ее, ведь не будь того… Тогда, Бриг, не имело бы вообще смысла жить на свете, и быть, и что-то делать, предпринимать, к чему-то стремиться… Ибо какой, Бриг, может быть смысл без веры и надежды, зачем ночь, если не ждать утра? И даже тогда, когда, казалось бы, надеяться не на что, когда воочию видишь, что все осталось во вчерашнем дне и ничего нет для сегодняшнего, — даже тогда, Бриг, надежда выручает нас. Ибо, повторяю: если бы и ее отнять — — — — — — — — —
Засвербило пронзительно, где-то в самом мозгу, и Глуоснис не вдруг понял, где находится; почудилось, что это она… Она, Марта, о которой он думал все эти дни и которую повсюду искал с того самого часа, как решил: он пойдет. Пойдет и скажет: неправда. Что «заложник», что хотела придержать ради себя… Неправда! Все, что он выкрикнул там, в кабинете Шачкуса, много лет назад, там, на базарной площади, под теми, висящими на скрученных синих проводах, тоскливо раскачивающимися лампами… Он не такой…